Доклад: От будущего - к прошлому

Зоопсихологами показано, что прочность инстинктивного запрета на убийство себе подобных пропорциональна естественной вооруженности животных. Из этого выдающийся ученый К. Лоренц сделал вполне логичный вывод: « Можно лишь сожалеть о том, что человек... не имеет «натуры хищника» » [1, с. 237]. Если бы люди произошли не от таких биологически безобидных существ, как австралопитеки, а например, от львов, то войны занимали бы меньше места в социальной истории.
Своеобразным ответом стала серия сравнительно-антропологических исследований внутривидовой агрессии [2]. Выяснилось, что в расчете на единицу популяции львы (а также гиены и прочие сильные хищники) убивают друг Друга чаще, чем современные люди.
Эти результаты для многих оказались неожиданными. Во-первых, лев действительно обладает гораздо более мощным инстинктивным тормозом на убийство особей своего вида, нежели человек (а по данным известного палеопсихолога Б. Поршнева [З], на ранней стадии антропогенеза развивающийся интеллект подавил природные инстинкты, включая изначально слабый популяциоцентрический). Во-вторых, плотность проживания в природе несравнима, скажем, с городской, а концентрация и у людей, и у животных обычно повышает агрессивность. Наконец, в-третьих, несопоставимы «инструментальные» возможности: острым клыкам одного льва противостоит прочная шкура другого, тогда как для убийства человека человеком достаточно удара камнем, а в распоряжении людей гораздо более разрушительное оружие.
Сходный по смыслу результат получен австралийскими этнографами, сравнившими войны аборигенов со Второй мировой войной. Из всех стран-участниц только в СССР соотношение между количеством человеческих потерь и численностью населения превысило обычные показатели для первобытных племен [4].
По нашим подсчетам, во всех международных и гражданских войнах XX века погибло от 110 до 140 млн человек. Эти чудовищные числа, включающие и косвенные жертвы войн, составляют менее 1, 5% живших на планете людей (около 10 млрд в трех поколениях). Приблизительно такое же соотношение имело место в XIX веке (30-35 млн жертв на 3 млрд населения) и, по-видимому, в XVIII веке, но в XII-XVII веках процент жертв был выше.
Трудности исследования связаны с противоречивостью данных и с отсутствием согласованных методик расчета (см. [5, 6]). Но и самые осторожные оценки обнаруживают парадоксальное обстоятельство. С прогрессирующим ростом убойной силы оружия и плотности населения процент военных жертв на протяжении тысячелетий не возрастал. Судя по всему, он даже медленно и неустойчиво сокращался, колеблясь между 5 и 1% за столетие.
Гораздо более выражена данная тенденция при сравнении жертв бытового насилия. Ретроспективно рассчитывать их еще труднее, чем количество погибших в войнах, но, поскольку здесь нас интересует только порядок величин, то достаточно использовать косвенные свидетельства.
В XX веке войны унесли значительно больше жизней, чем бытовые преступления, а также «мирные» политические репрессии (так что в общей сложности от всех форм социального насилия погибли до 2, 5% жителей Земли). Но в прошлом удельный вес бытовых жертв по сравнению с военными был иным. Особенно отчетливо это видно при сопоставлении далеких друг от друга культурно-исторических эпох.
Так, очень авторитетный американский этнограф Дж. Дайамонд, обобщив свои многолетние наблюдения и критически осмыслив данные коллег, резюмировал:
«В обществах с племенным укладом... большинство людей умирают не своей смертью, а в результате преднамеренных убийств» [7, р. 277].
При этом следует иметь в виду и повсеместно распространенный инфантицид, и обычное стремление убивать незнакомцев, и недостаточную отрегулированность внутренних конфликтов. В качестве иллюстрации автор приводит выдержки из протоколов бесед, которые проводила его сотрудница с туземками Новой Гвинеи. В ответ на просьбу рассказать о своем муже ни одна из женщин (!)не назвала единственного мужчину. Каждая повествовала, кто и как убил ее первого мужа, потом второго, третьего...
Парадоксальное сочетание исторически возраставшего потенциала взаимного истребления со снижением реального процента насильственной смертности уже само по себе заставляет предположить наличие какого-то культурно-психологического фактора, компенсирующего рост инструментальных возможностей. Этот фактор описывается гипотезой техно-гуманитарного баланса, которая построена на другом фактическом материале и для проверки следствий которой мы проводим соответствующие расчеты [8].
Но я предварил Размышление данным примером, чтобы проиллюстрировать методологический прием, характерный для новейшей (постнеклассической) науки. Гротескно изложу его суть, обратившись к старинной философской проблеме, которая долгое время принималась людьми практическими за досужую забаву.
Многие мыслители с разочарованием признавали, что сомнение даже в самых интуитивно очевидных фактах, вплоть до существования окружающего мира, не может быть устранено при помощи исчерпывающих доводов. Невозможность опровергнуть стойкого солипсиста, утверждающего, что весь мир есть не более чем совокупность его (или моих?) субъективных ощущений, называли позором для философии и человеческого ума. Прибегали к «осязаемым аргументам» (ударам палкой), которые, конечно, по существу ничего не решали.
Для мышления, жаждущего безупречности, это был концептуальный тупик. Ведь если даже существование внешнего мира приходится принимать как условное «допущение», то и все прочие суждения о нем строятся на песке...
Между тем решение умозрительной головоломки было-таки найдено философами. Ехидный солипсист неуязвим до тех пор, пока не осмелится на завершающий шаг, усомнившись также и в своем собственном существовании. Сделать такой шаг он просто обязан, чтобы быть последовательным. Но тогда он сразу попадает в хитрую ловушку, своего рода петлю Р. Декарта: сомневаюсь, значит, мыслю, а мыслю - значит, существую!
Таким образом и обнаружилось первое странное обстоятельство: «Я существую!» - самое эмпирически достоверное из всех мыслимых суждений о мире, т. е. допускающее наиболее надежную и воспроизводимую проверку интроспективным опытом. Значительно позже обнаружилось еще одно обстоятельство. А именно, что это суждение отражает факт крайне маловероятный («вселенское чудо»).
Дискуссии по поводу антропного космологического принципа в 60-80-х годах XX века показали, сколь удивительное сочетание фундаментальных констант физической Вселенной необходимо для появления белковой молекулы. Исследования по эволюционной геологии и биологии продемонстрировали, насколько специфические свойства земной биосферы требовались для того, чтобы могли сформироваться высшие позвоночные и чтобы в итоге образовалась экологическая ниша для особого семейства животных, способных выжить только за счет искусственного опосредования отношений с остальной природой. Наконец, весьма специфические качества должна была выработать «вторая природа», чтобы ее создатель, последовательно совершенствуя орудия от каменного рубила до ядерной боеголовки, не истребил сам себя.
Но то, что каждый из наших современников называет коротким словом «Я», - продукт конкретной стадии в развитии космоса, жизни, а также культуры, успевшей овладеть беспримерными средствами истребления и уравновесить их достаточно эффективными (пока) механизмами самоконтроля. Безусловная реальность чрезвычайно маловероятного факта моего бытия превращает его в критический тест на правдоподобие естественнонаучных и обществоведческих концепций, многие из которых, будучи внутренне стройными, дисквалифицируются просто потому, что данному факту противоречат.
Конечно, это оставляет смысловое пространство для почти бесконечного разнообразия конкурирующих (возможно, взаимодополнительных) объяснений и интерпретаций, но дает сильный аргумент для оценки, сопоставления и отбора. Например, коль скоро человечество сумело дожить до моего рождения, значит, следует принимать cum granu sails расхожее представление о человеке как безудержном агрессоре или о том, что посленеолитические культуры «нарушили законы Природы» (подобными утверждениями полны не только академические статьи и монографии, но уже и учебники экологии). А представив себе хоть отдаленно, как сложно организован мой мозг, я не могу довольствоваться тезисом, будто вектор физической необратимости сводится к росту энтропии.
Науке потребовались три столетия вдохновенных успехов и горьких разочарований, чтобы обнаружить существование человека - наблюдателя, мыслителя и исследователя. Классическое естествознание строилось на оппозиции антропоморфизму средневековых схоластов, объяснявших все физические движения по аналогии с целенаправленными действиями людей. Естественнонаучное мировоззрение перевернуло логику интерпретации: его лейтмотивом стало освобождение от субъекта и цели, а сверхстратегией - редукционизм, т. е. представление эволюционно высших процессов по аналогии с эволюционно низшими.
Редукционистская парадигма сыграла решающую роль в становлении науки Нового времени. Ею был заложен фундамент всех современных дисциплин, освоивших методы анализа, эксперимента, экстраполяции и квантификации. Вместе с тем интер претационный потенциал бессубъектных моделей оказался исчерпаем, и это явственно ощутили не только психологи, искусствоведы, социологи, биологи, но и физики.
В первой половине XX века произошло шокировавшее современников «стирание граней между объектом и субъектом» (М. Борн). Естествоиспытателям пришлось признать зависимость знания от его носителя, от рабочих гипотез и применяемых процедур. А главное - тот факт, что сам процесс наблюдения (исследования) есть событие, включенное в систему мировых взаимодействий, и пренебречь этим обстоятельством тем труднее, чем выше требование к строгости результатов. Вопрос А. Эйнштейна, изменяется ли состояние Вселенной оттого, что на нее смотрит мышь, ознаменовал новую, неклассическую парадигму научного мышления.
Это парадигма охватила естественные, гуманитарные науки и, что еще более важно, формальную логику и математику. Теорема Геделя о неполноте развенчала позитивистскую иллюзию о возможности чисто аналитического знания. Стали формироваться интуиционистские, конструктивистские и ценностные подходы к построению математических моделей, основанные на убеждении, что «понятие доказательства во всей его полноте принадлежит математике не более, чем психологии» [9, с. 9]. Все это превратило субъект знания из статиста, остающегося «за кадром» научной картины мира, в ее главного героя.
В последующем классические идеалы науки подверглись еще более трудному испытанию: идея субъектности охватила не только гносеологию, но и онтологию естествознания. С распространением системно-кибернетической и системно-экологической метафор вопросы «почему»? и «как»? стали органично сочетаться и даже упираться в вопрос «для чего»?
Молекулярный биолог обнаруживает, что ферментный синтез регулируется потребностями клетки в каждый данный момент. Геофизик, используя целевые функции для описания ландшафтных процессов, ссылается на соображения удобства и называет это принципом эврителизма, т. е. сугубо эвристическим приемом, безотносительно к «философскому» вопросу, обладает ли в действительности ландшафт собственными целями. Астрофизик, спрашивая, для чего природе потребовалось несколько видов нейтрино или зачем ей нужны лямбда-гипероны, понимает, что речь идет о системных зависимостях. Представления, связанные с самоорганизацией, конкуренцией и отбором (организационных форм, состояний движения, химических гиперциклов и т. д.), проникнув в неорганическое естествознание, продемонстрировали глубокую эволюционную преемственность между живым и косным веществом. А синтезированная Аристотелем и расщепленная Г. Галилеем и Ф. Бэконом категория целевой причинности вновь обрела права гражданства.
Постнеклассическая наука обогатила познавательный арсенал методом элевационизма (от лат. elevatio - возведение), когда продуктивные образы распространяются не «снизу вверх», как требует редукционистская стратегия, а наоборот, от эволюционно позднейших к более ранним формам взаимодействия. Прибегнув еще раз к гротеску, можно сказать, что представление о человеке как сверхсложной физической частице («вещь среди вещей», согласно Б. Спинозе) уступает место представлению о физической частице как «дочеловеке». Это помогает обнаруживать в прежних формах те присущие им свойства, которые служат онтологической предпосылкой будущего и, в частности, эволюционные истоки субъектных качеств, явственно выраженных в поведении высокоорганизованных систем1 .
Здесь, однако, необходимо выделить нюанс, недооценка которого может привести к недоразумениям. Элевационизм остается в рамках научной методологии до тех пор, пока исследователь не поддается соблазну телеологических интерпретаций и не навязывает настоящее в качестве эталона для прошлого. Элевационистская парадигма несовместима с допущением, будто прошлое существует ради будущего, а мир был создан и развивался для того, чтобы в нем когда-то появились автор и воображаемый читатель этих строк.
Напротив, он согласуется с гипотезой апостериорности: каждое существенно новое состояние есть ответ системы на складывающиеся обстоятельства, причем только один из возможных ответов. Задача состоит в том, чтобы выяснить, выстраиваются ли такие «ответы» в последовательные векторы мировой эволюции, и если да, то почему это происходит, не обращаясь к постулату об изначально заложенных целях. Прямые параллели между генетической программой роста организма и филогенезом живого вещества или, тем более, развитием Вселенной выхолащивают самые острые теоретические проблемы, лишают прошлое самодовлеющей ценности и ведут, с одной стороны, к историческим аберрациям, а с другой - к волюнтаризму в практической политике.
Вместе с тем опора на тезис «Я существую» предполагает решительное перераспределение акцентов. В классической науке факт Человеческого существования игнорировался и даже выглядел, по замечанию И. Пригожина [11, с. 24] «своего рода иллюзией». Диаметрально противоположный взгляд выражает формула известного английского астрофизика Б. Картера: Gogito ergo mundus tails est (Я мыслю, значит мир таков, каков он есть) (цит. по [12]). Иначе говоря, «любая физическая теория, противоречащая существованию человека, очевидно, неверна» [13, с. 154], и эта простая мысль стала аксиомой для многих современных естествоиспытателей.
Таким образом, философская банальность, состоящая в том, что прошлое содержит в себе возможность настоящего, превращается в оригинальный методологический ориентир: полноценное описание физических, биологических или социальноисторических состояний должно содержать указание на те их свойства, которые сделали возможными последующие события и состояния. Этому созвучен и другой типично постнеклассический мотив (см. эпиграф) - необходимость управлять настоящим из будущего.
Эволюционно-исторический разворот научного мировоззрения обусловил сдвиг интереса с проблемы бытия к проблеме становления и, далее, к проблеме сохранения.
С одной стороны, равновесные состояния и линейные процессы оказываются только переходными моментами неравновесного и нелинейного мира, в котором спонтанно образуются новые структуры. С другой стороны, почти все новообразования в духовной жизни, в технологиях, в социальной организации, а ранее в биотических и физико-химических процессах представляют собой «химеры» - в том смысле, что они противоречат структуре и потребностям метасистемы, - и чаще всего выбраковываются, не сыграв заметной роли в дальнейших событиях. Но очень немногие из таких химерических образований сохраняются на периферии большой системы (соответственно, культурного пространства, биосферы или космофизической Вселенной) и при изменившихся обстоятельствах могут приобрести доминирующую роль. Поэтому важнее выяснить не то, как и когда в истории возникло каждое новое явление, а то, как оно сохранилось, когда и почему было эволюционно востребовано после длительного латентного присутствия в системе.
Рассматривая развитие как функцию сохранения и сосредоточив основное внимание на периодически обостряющихся кризисах, мы выделяем важный ракурс в причинно-ледственной динамике не только прошлого, но также настоящего и будущего.
Прогноз всегда так или иначе строится на экстраполяции, а главный вопрос состоит в том, какие из выявленных тенденций, как и в какой мере уместно экстраполировать. Это, в свою очередь, зависит от двух методологических предпосылок: ретроспективной дистанции и дисциплинарного наполнения модели. Соответственно, когда выбранная методология несоразмерна сложности исследуемой системы и (или) прогностической задачи, футурологов преследуют две характерные ошибки.
В первом случае перспектива глобальной системы выводится из отдельных тенденций, отслеженных на коротком временном отрезке. Абсолютизируя ту или иную тенденцию, аналитики середины XIX века предрекали, например, продовольственный дефицит, тотальную пролетаризацию западного общества, затопление европейских городов лошадиным навозом и т. д. Во втором случае прогноз строится на монодисциплинарном расчете, перспектива цивилизации оценивается исключительно с позиций термодинамики, энергетики, геологии, генетики, демографии или какой-либо иной отрасли знания, а все прочие («субъективные») факторы игнорируются.
Особенно остро встает вопрос об отборе тенденций, подлежащих мысленной экстраполяции в будущее, с приближением к кризисной (полифуркационной) фазе, когда устойчивость системы снижается и тем самым умножается количество альтернативных вариантов. Поэтому исследователи глобальных проблем неоднократно отмечали, что модель будущего заведомо нереалистична, если в ней не учитываются универсальные векторы, закономерности и механизмы.
По меньшей мере к В. Вернадскому и П. Тейяру де Шардену восходит традиция исследования социальной истории в междисплинарном! ключе и в органическом единстве с «нечеловеческой» историей планеты. В 20-30-х годах ученые, как правило, ограничивались планетарным масштабом, поскольку считали вселенную в целом бесконечной и стационарной, а следовательно, лишенной истории (см. [14, с. 136]). И сегодня некоторые глобалисты выносят за скобки космическую предысторию, полагая ее, по всей видимости, несущественной для понимания процессов, происходящих на Земле [15, 16].
Но эволюционная космология, построенная на релятивистских (фридмановских) моделях Метагалактики и ее модификациях, показала, что развитие биосферы, в свою очередь, воплощает ряд тенденций, явственно обозначившихся задолго до образования Земли и Солнечной системы. Множатся работы, ориентированные на создание «единой теории прошлого», от Большого взрыва до современности ([10, 17-22] и др.). В последних зарубежных публикациях это направление исследований получило название Большой истории (Big History), а в России утвердился термин «универсальный эволюционизм». Сам я давно работаю в данной традиции и считаю достаточно убедительными доказательства того, что на пороге комплексного глобального кризиса только универсальный контекст адекватен задаче прогнозирования даже в масштабе нескольких десятилетий [23].
Добавлю, что в современной науке уже в известной мере отработан инструментарий, использование которого поможет скомпоновать пестрые штрихи из разных дисциплинарных областей в единую картину универсальной эволюции.
Эта картина зиждется на продуктивном концептуальном конфликте между вторым началом термодинамики и эмпирическими данными, бесспорно свидетельствующими о поступательных изменениях от простого к сложному на протяжении многих миллиардов лет.
Второе начало термодинамики, или закон возрастания энтропии, - единственное известное классической науке асимметрическое свойство физических процессов, збеспечивающее их необратимость во времени. Все попытки дисквалифицировать этот закон или ограничить его применимость (например, за счет биотических или социальных явлений) оказались несостоятельными: при правильном выделении системы взаимодействия снижение энтропии в одной подсистеме обязательно оплачивается ростом энтропии в другой подсистеме2 . Тем самым неизменно подтверждается шуточное сравнение термодинамики со старой властной теткой, которую все недолюбливают, но которая всегда оказывается права.
Поскольку же фактических противоречий между выводами термодинамики и наблюдаемыми процессами обнаружить не удается, парадокс эволюции приобретает более глубокий, парадигмальный характер. С классической точки зрения, уровень организации во Вселенной должен последовательно снижаться, а не расти, как это происходит в действительной истории общества, биосферы и Метагалактики (см. подробнее [10]). Из основного естественнонаучного парадокса вытекает множество более частных, которые касаются конкретных стадий универсальной эволюции. В их числе и упомянутый выше факт ограничения социального насилия с ростом инструментального потенциала.
Поэтому усилия ученых различных специальностей направлены на то, чтобы выявить сопряженные с законами термодинамики механизмы самоорганизации в духовных, социальных, биотических и физических процессах. С тех пор, как 3. Фрейд «прорубил окно в бессознательное», психологи учились фиксировать превращение хаотических импульсов в культурно приемлемое мышление и поведение человека. Исследователи творческой активности постоянно обнаруживают, как стройные научные теории, изящные математические построения, художественные и поэтические формы выкристаллизовываются из беспросветного тумана мистических идей и подавленных желаний («Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда» [24]). Обществоведы изучают превращение бесструктурных социальных конгломератов в организованно действующие группы и развитие от враждующих между собой первобытных стад до современных надгосударственных учреждений. Биологи - филогенез и онтогенез многоклеточных организмов и усложнение биоценозов. Космологи - формирование звездных систем из однородного вещества, а также ядер, атомов и сложных молекул из кварко-глюонной плазмы и т. д.
Столь разнородный фактический материал требовал обобщения. Единая наука о самоорганизации в Германии названа синергетикой (Г. Хакен), во франкоязычных странах - теорией диссипативных структур (И. Пригожин), в США - теорией динамического хаоса (М. Фейгенбаум). В отечественной литературе принят преимущественно первый термин, наиболее краткий и емкий.
Синергетика - одна из междисциплинарных моделей, которую пронизывает парадигма элевации: эволюционно ранние процессы рассматриваются с учетом эволюционно поздних, прошлое через призму будущего. Это дало повод некоторым авторам противопоставить ее кибернетической теории систем, изучающей в основном механизмы стабилизации и отрицательные обратные связи. Но такой способ спецификации предмета синергетики оказался несостоятельным постольку, поскольку обнаружилась взаимодополнительность категорий самоорганизации и управления, неравновесия и устойчивости и т. д. Эволюционный процесс может быть преемственным и последовательным, благодаря способности неравновесных образований - продуктов самоорганизации - к активному сохранению посредством внешнего и внутреннего управления, конкуренции за свободную энергию необходимую для антиэнтропийной работы и отбору в соответствии с потребностями экологической ниши.
В свою очередь, управление, конкуренция и отбор неотделимы от таких категорий, как субъект, цель, информация, ценность, оптимальность и проч. Согласно с тенденциями постнеклассической методологии, все категории подобного рода вовлекаются в интегральную системно-синергетичскую модель, и в современной версии синергетика как наука о самоорганизации превращается в науку об устойчивом неравновесии.
Это полностью соответствует тезису о развитии как функции сохранения, который был обозначен выше. Системносинергетическая модель способствует совокупному решению трех концептуальных задач. Во-первых, свободному от телеологии пониманию векторности эволюции. Во-вторых, единой трактовке эволюционных новообразований (жизнь, общество, культура и т. д.) с богатым потенциалом теоретических обобщений - выявления малоизвестных механизмов и закономерностей. В-третьих, «субъюнктивизации» эволюционного мировоззрения, т. е. превращению футурологии и истории в сквозную сослагательную науку, обеспеченную соответствующим формальным аппаратом.
Для решения последней из перечисленных задач - разработки сценарного подхода к анализу неравновесных систем - выделилось особое направление, которое Л. Лесков [25, 26] предложил назвать футуросинергетикой. Как видно из семантики термина3 , футуросинергетика нацелена прежде всего на исследование будущего. Но, поскольку множество альтернативных вариантов образуется в каждой критической (полифуркационной) фазе социального или природного развития, то методы футуросинергетики применяются также для построения «ретропрогнозов», т. е. изучения исторически не реализовавшихся сценариев.
Таким образом, тип мышления, характерный для грамотного футуролога («что будет, если?..», ,становится доступным историку («что бь1ло бы, если бы?..». .Синергетическое моделирование позволило строго доказать, что даже в точках неустойчивости может происходить не «все что угодно»: количество реальных сценариев, называемых иначе параметрами порядка, всегда ограничено, и коль скоро события вошли в один из режимов, система необратимо изменяется в направлении соответствующего конечного состояния. Это квазицелевое состояние (аттрактор) подчиняет себе все последующие события, и как бы мы ни желали вернуться в исходную фазу или перейти к другому, более благоприятному аттрактору, осуществить это уже не удастся.
То, что множество сценариев в каждой критической точке ограничено, - открытие синергетики, которое и позволяет осмысливать прошлое в сослагательном наклонении, а в перспективе «просчитывать» на компьютерных программах пространство исторически возможных (виртуальных) миров на всем протяжении социальной, биологической и космофизической эволюции [27].
На первый взгляд, это может показаться не более чем занятным развлечением. На самом же деле сценарный анализ переломных эпох открывает большие и еще не полностью оцененные возможности как для исторической теории, так и для практики. В частности, ясное представление о вероятностных контекстах каждого реализовавшегося сценария помогает обобщить исторический опыт кризисов, факторы их углубления и разрешения и использовать полученные выводы для прогнозирования очередных кризисов, выработки реалистических стратегий и диагностики утопий.
Различие между реалистическими и утопическими проектами не в том, что первые возможно воплотить в жизнь, а вторые нет. Утопии тем и опасны, что они осуществимы; самые близкие нам примеры - «построенный в боях социализм» и затем ожидание рыночного рая на его обломках. Характерной чертой утопического мышления служит гипертрофирование позитивных и игнорирование негативных последствий того или иного выбора.
Синергетика дисциплинирует научную мысль, приучая историка не искать идиллий в прошлом, а футуролога - идеальных решений в будущем. Уяснив, что любой успех непременно оплачивается потерями, аналитик осваивает конструктивистские категории «меньшего из зол», паллиатива и оптимальности.
Исследование, выдержанное на идее элевационизма, логично выстроить в соответствующем ключе. Обзор дискуссий о перспективах планетарной цивилизации, о путях и практических проектах преодоления грядущих кризисов показывает, что прогнозы и рекомендуемые стратегии крайне противоречивы и часто исключают друг друга. Их обсуждение позволит определить задачи ретроспективного анализа таким образом, чтобы его результаты послужили основой для оценки и отбора правдоподобных сценариев.
Для этого необходимо выяснить, по каким векторам до сих пор развивались события социальной, биологической и космофизической истории, почему они сопровождались периодическим обострением кризисов, какими средствами кризисы преодолевались и, наконец, насколько исторический опыт способствует ориентировке в нынешних проблемах.;

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

К-во Просмотров: 79
Бесплатно скачать Доклад: От будущего - к прошлому