Реферат: Особенности менталитета средневекового человека
У карнавала средних веков есть свои непреложные законы: он не делит участников на исполнителей и зрителей; карнавал не смотрят, в нем живут, так как по своей идее он всенароден; пока карнавал совершается, ни для кого нет никакой другой, некарнавальной жизни. Таким образом, карнавал несет в себе две идеи: это идея особой карнавальной свободы и идея возрождения и обновления жизни. Как писал Бахтин [2,5], в карнавале сама жизнь играет другую, свободную (вольную) форму своего осуществления, свое возрождение и обновление на лучших началах.
Официальные праздники принципиально отличались от карнавала. Они были серьезны, не уводили от существующего общественного уклада, не даровали человеку освобождения от реальности, а наоборот, еще сильнее закрепляли и утверждали неизменность и вечность существующего миропорядка, его ценностей, норм, идеалов. Официальность всегда обращена в прошлое, в отличие от карнавала, который торжествовал освобождение от господствующих норм, был праздником обновления. На время карнавала как бы упразднялись иерархические отношения, которые подчеркивались на официальных праздниках. Фамильярность карнавала — особое состояние раскованности, при котором каждый человек ощущал себя равным среди равных. Существовал и особый карнавальный язык, богатый и способный выразить мироощущение народа, враждебное всему застывшему, раз и навсегда данному. Для него, как говорит Бахтин, характерна логика "обратное -ти", "наоборотности", мира "наизнанку", логика "снижений", профанации, шутовских увенчаний и развенчаний [2,5]. Смех карнавала всенароден, он — не индивидуальная реакция на какое-либо отдельное явление, а направлен на весь мир и его устройство, высмеивает всё и вся, в том числе и самих участников.
Влияние карнавального мироощущения на городскую культуру было велико, так как города средневековья жили в условиях карнавала в общей сложности до трех месяцев в году. В повседневной жизни также невозможно было полностью преодолеть карнавальное мышление. Даже те люди, которые обычно предавались ученым трудам, не избегли мощного воздействия карнавального смеха. Школяры, монахи, высокопоставленные церковники и ученые богословы умели веселиться, уходя от привычной серьезности. Одно из произведений — "монашеские шутки" — написано на "ученой" латыни, но представляет собой пародийные трактаты богословского и теоретического характера. Здесь все обряды и богословская идеология показаны в смеховом аспекте.
Миру известны пародийные произведения, которые показывают, как глубоко проникала смеховая карнавальная культура в стереотип средневекового человека. Например, освященная традицией вольного "пасхального" смеха "Вечеря Киприана" дает карнавальную версию всего Священного писания. Были созданы пародийные дубли на все стороны и моменты церковного культа и вероучения, пародировались различные литургии, молитвы, в том числе и священнейшие — Отче наш и Аvе Маriа, церковные гимны и псалмы. Эта литература не была враждебна христианству, она его не высмеивала, а, как это ни покажется странным, сохраняла и частично использовала в "празднике дураков", который шел по календарю следом за праздником Рождества Богоматери и проводился в том же храме теми же богослужителями.
Конечно, нельзя считать, что городская культура обособлена от сельской или культуры средневекового воинства. Но именно город являл собой соединение всех противоречий и противоположностей средневековья в целом. Ведь город был административным центром, здесь находились резиденция сеньора, если город был в его власти, или епископский дворец, ратуша и прочие официальные учреждения. Здесь были сосредоточены ремесленные цеховые организации со своей сложной структурой, деловыми отношениями, обычаями, праздниками, процветали торговля и ростовщичество. Здесь можно было встретить богатого купца и расчетливого крестьянина, веселого подмастерья и солидного цехового мастера, бродячего монаха, школяра, разорившегося рыцаря и спесивого сеньора.
Городская культура повлияла на развитие языка. Деловая переписка, любые документы, ученые и богословские трактаты, некоторые уличные представления, разговоры монахов и школяров, богослужения и пародии на них — все это писалось, читалось и слушалось пока еще на латинском языке. Но уже просыпался и разворачивался, расширяя свое влияние, народный язык, тот, что до этого существовал как варварский. Разговорная, "кухонная" латынь мешалась с народными говорами в шутовских площадных представлениях и народной литературе. Именно в городе появилось крамольное и забиячливое "Сказание о Лисе" — одно из первых сатирических произведений.
Это произведение заслуживает внимания, так как, во-первых, оно связано со старинными баснями, известными всему европейскому миру из античных источников, во-вторых, сами басни — продукт древнейшей индоевропейской культуры, гораздо старше античности. Герой басен — Лис, носящий германское имя: Рейнгард, Рейнеке, Ренар. Один остроумный поэт (XII в.) дал всему циклу повестей о Лисе (всего их двадцать шесть) название "Роман о Лисе" или "Роман о Ренаре", которое звучало как сатирическое сопоставление с рыцарскими или куртуазными романами, намекая, что народ на свой манер изображает жизнь высшего общества, рыцарей и дам. Это изображение носит характер маскарада, при котором звери имеют все чины и черты феодального общества.
Звериная держава управляется императором Львом по имени Нобль (Благородный). Он действительно благороден и справедлив, но его окружают коварные хитрые вассалы: волк Изегрим со своей мрачной и ненасытной супругой, хитрый кот Тьебо, обжора и тугодум медведь Брюн, трусливый, глупый и угождающий всем баран Белин. Осел Бернар имеет титул архиепископа. Но и лис Ренар — вовсе не герой, а воплощение разбоя, беззакония и насилия. Ренар еще и смутьян, он издевается над императором и ослом-архиепископом, над всеми, кто пытается внушить ему послушание. В его проделках отражается дух общества, в котором он живет и в котором решающим оказывается право кулака. Героем же становится простой крестьянин, охраняющий свой дом от произвола мелких и крупных хищников. Именно у него Ренар униженно просит милости и суда над своей четвероногой братией.
Хотя основу "Романа" составляет народная сказка, сложившаяся в сельской культуре, но только город со своим сатирическо-карнавальным мышлением мог так по-карнавальному выразить недовольство основами строя, пародирующее "высокую" литературу своего времени, а также отразить неоднородность общества и городской среды [1, З].
В этом романе проявилась еще одна особенность всей средневековой культуры — символичность. Для средневекового человека вообще многие предметы окружающего мира — символы божественной воли или замысла. Но не только христианская символика царила в мышлении и мировосприятии. Многие явления природы, еще не раскрытые познанием, читались как приметы, отзвуки некоего нематериального, мистического начала, уходящего корнями в далекое языческое прошлое. В искусстве большое место занимали описания снов, видений, толкований различных знаков, предсказывающих будущее, исход любого начинания. Особенно явственно это проявляется в литературных произведениях и в архитектуре, наполненной различными фантастическими фигурами, другими элементами, имеющими глубокий смысл и значение для взора средневекового человека. В искусстве постепенно появляются символические обобщения, различного рода аллегории, выражающие какие-либо качества или стремления людей: аллегории Верности или Благочестия, Любви или Смирения и т. д. В романе о Лисе мы тоже видим пример аллегорического изображения мироустройства и человеческих отношений. Каждый социальный слой имел свою символику, так же, как и свой образ жизни и особый слой культуры. Поскольку сословная иерархия не способствовала взаимопроникновению элементов этих культур, то мы имеем дело каждый раз с вполне оформленной культурой того или иного сословия. Так, можно говорить об особой культуре и образе мышления крестьянина и феодального вельможи, горожанина и цехового ремесленника, воина или рыцаря.
2. Средневековая ментальность как тип культуры
Отечественный исследователь-медиевист А.Я.Гуревич посвятил ряд работ изучению средневековой ментальности. Он поставил в центр собственного культурологического анализа категорию личности. Все особенности исторической ментальности — восприятие времени и пространства, отношение к природе и сверхъестественному, понимание возрастов человеческой жизни, трудовая мораль и отношение к богатству и бедности, право, мир эмоций — все это различные обнаружения человеческой личности. Без ее истолкования нельзя подойти к проблеме ментальности.
Речь идет не о совокупности ценностей, а именно о постижении ментальности. Все упомянутые культурные феномены как раз в личности организованы в единую систему. Они находят выражение в ее сознании и бессознательном. Культурные самообнаружения направляют активность личности, придают человеческому поведению исторически своеобразные формы, специфический стиль. Однако в теории ментальности слабо разработаны категории индивидуальности, то есть отдельного человеческого экземпляра, и личности.
А.Я.Гуревич проводит различие между индивидуальностью и личностью. В известной мере личность можно определить, по его мнению, как средний термин между обществом и культурой. Индивид оказывается личностью, усваивая, интериоризируя конкретное культурное наследие — систему ценностей, видение мира, характерные для того или иного общества или группы. Вот почему в каждом социуме в определенную эпоху и в исторически специфический миг вырабатывается своеобразный тип личности. Что же касается индивидуальности, то предполагается постижение обособленного человека, некое саморефлектирующее Я.
Когда мы изучаем личности конкретной эпохи, то одновременно погружаемся в пучины ментальности. Постигается то содержание сознания, которое индивид разделяет с другими членами своей группы. При разборе личности постигается не общая ментальность, а некоторые черты самосознания и самоанализа человека. Поэтому вполне логичной оказывается мысль о том, что для истолкования самосознания индивида лучше всего использовать такие исторические памятники, как автобиографии и исповеди. Однако здесь историка культуры подстерегает непредвиденное. Жанр этих памятников позволяет упрятать уникальное и личное за стойкими трафаретами.
Средневековая ментальность такова, что человек той эпохи обязательно будет отождествлять себя с какой-либо моделью или образцом, взятым из древних текстов — библейских, созданных первыми христианами или отцами церкви. Речь идет вовсе не о простом пиэтете перед авторитетами прошлого. Точнее сказать, что средневековая личность может опознать себя только в том случае, когда она использует «фрагменты» других личностей, взятых напрокат из литературных текстов.
А.Я.Гуревич приводит выразительные иллюстрации. Средневековый теолог Гильбер де Ножан пытается реализовать себя, подражая «Исповеди» Августина, и видит образ собственной матери в облике Моники.
Припоминая наиболее критические эпизоды собственной жизни, французский богослов Абеляр подражает святому Иерониму. Он описывает, как разбиралось его дело церковным советом, используя почти буквально те же выражения, которыми в Евангелии рассказывается о приговоре, вынесенном Христу Синедрионом. О том, что личность Абеляра уникальна, не приходится и говорить. Но он выражает себя по канонам XII в. Абеляр воссоздает свою индивидуальность, опираясь на архетипные конструкции. То же самое можно сказать и об Элоизе. Свою любовь к Абеляру она оркеструет ссылками на «Песню песней». Она ощущает себя Корнелией, вдовой Помпея; после его поражения Корнелия готова была принести себя в жертву, чтобы умилостивить богов. Элоиза намерена уйти в монастырь, чтобы оказать помощь супругу.
Это ли не парадокс особого типа мышления: самобытность личности выражается прямо противоположным ходом — через отвержение собственной уникальности. Так возникает возможность для сопоставления средневековой и современной ментальности. Личность средневековой культуры ориентирует себя на внешние по отношению к ней нормы и формы. Ядро современной личности гнездится внутри самого индивида. Вот разительный культурный контраст.
Представитель средневековой культуры, составляя собственную апологию, станет порицать себя за беспредельную гордость и будет рассматривать собственные беды как справедливый Божий гнев, вызванный человеческими грехами. Так поступает, скажем, Абеляр. Незаурядная личность нелегко вписывалась в рамки средневековой культуры. Она казалась подозрительной даже в собственной самооценке.
Другая иллюстрация, которую приводит А.Я.Гуревич, имеет отношение к личности итальянского монаха первой половины XIV в. Опицинуса де Канистриса. Психотическая концентрация на мысли о грехе и невозможности его искупления превратила Опицинуса в классический пример психопатологии. Однако даже душевное безумие выражается в специфических формах культуры. Это душевное неблагополучие современника культурного кризиса средневековья. Воскрешая черты средневековой ментальности, А.Я.Гуревич излагает жизнеописание монаха на основе написанных им религиозных трактатов и рисунков.
И вот что поразительно. С параноидальным постоянством повторяются в этих материалах символические изображения церкви, Христа, Девы Марии, патриархов и пророков, знаки зодиака и другие характерные для средневековья изображения библейских сцен, микрокосма и макрокосма, которые сопровождаются отрывочными и не всегда ясными записями. Особенность этих рисунков в том, что Опицинус привносит в священный контекст элементы картографии и анатомии, создавая новые символические значения. Не утрачивая связи со своими предшественниками и современниками, Опицинус творит собственное духовное пространство.
Так, на одном из автопортретов Опицинуса на груди его или, точнее, в отверстой груди изображен медальон. В нем нарисована перевернутая карта Средиземноморья. Контур Европейского материка напоминает фигуру мужчины: его голова — Иберийский полуостров, бюст — север Италии и юг Франции, сердце — в Авиньоне, где находилась тогда папская резиденция. Мужчина склонился к женщине, контур которой образует побережье Северной Африки. Надпись, сделанная под рисунком, указывает, что мужчина и женщина олицетворяют Адама и Еву в момент грехопадения.
Однако это еще не все. Контуры Средиземного моря напоминают Опицинусу гротескную и внушающую страх фигуру дьявола, сидящего на троне и подталкивающего людей к отпадению от Господа. Психоаналитик мог бы прокомментировать: больной использует в своих фантазиях культурный материал эпохи. А.Я.Гуревич разъясняет: антропоморфная карта Опицинуса оказывается одновременно «морализованной картой», «символической географией». Грех и дьявол царят в мире, но зло не просто распространено вокруг, оно гнездится в душе самого Опицинуса. Вспомним святую Хильдегарду из Бингена (XII в.). Рисунки, иллюстрирующие ее видения, отличаются совершенной упорядоченностью, гармонией и равновесием между микро- и макрокосмом. Хильдегарда, как и Опицинус, постоянно изображает себя на этих рисунках. Она рисует себя склонившейся у ног человеческой фигуры, внизу и вне картины, воссоздающей микрокосм и макрокосм. Она видит себя зрителем, который, не участвуя в тайне гармонической симфонии «большого» и «малого», оказывается простым свидетелем благодати Божьей.[3,275]
Все выгладит иначе у Опицинуса. В его рисунках, как и в картинах Хильдегарды (неизвестных ему), круги и овалы охватывают видения макрокосма и микрокосма. Однако гармония между этими мирами обнаруживается не в откровении, явленном набожному и аскетичному визионеру, а в постоянно возобновляемой попытке угнетенного ума выразить мучающие его страхи и ожидания. Хильдегарда — только посредник между небом и землей. Опицинус же творит образы двух миров, не переставая утверждать собственную субъективность.
Можно ли, сопоставляя видения Хильдегарды и Опицинуса, говорить об изменениях в религиозном сознании с XII по XIV в. Обозначилась ли в поздней культуре новая ментальность? Безусловно. Гармония сменилась дисгармонией, картина священного космоса, не превратившись еще в дезорганизованный хаос, стала образом дьяволического мира. Рисунки Опицинуса говорят о его глубоком отчуждении от мира, о противоречиях в его отношениях с Богом. Через патологическое состояние Опицинуса проступает новая ментальная ситуация, когда люди были травмированы неискоренимым страхом Последнего Суда, и этот страх разрастался до степени фобий и массового психоза. Опицинус ищет собственный прототип и находит его в христианском философе Боэции времени «Утешения философией». Менталитет средневековой культуры выражается в нарастании личностного самосознания. Это не только безличные штрихи культуры. Это самовыражение человека, способ его самореализации и самопонимания.
3. Психологический склад средневековой личности
Человеческий тип средневековья вырисовывается благодаря работам И. Хейзинга, М. Блока, Л. Февра, Р. Мандру, Ж. Дюби, Ж. Ле Гоффа и других историков. Найденные этими авторами характеристики складываются в достаточно устойчивый образ.
Специфику средневекового характера видят прежде всего в эмоциональной сфере. Возможно, эмоциональность средневековья сразу бросается в глаза историку ментальностей. У современной цивилизации достаточно средств, чтобы нейтрализовать воздействие слишком сильных эмоций на течение социальной и политической жизни. Управление и особенно стратегические решения должны находиться под контролем государственного расчета. Напротив, в феодальной Европе был распространен тип необузданного и фантазирующего правителя. И, можно предположить, дело заключалось не только в импульсивности властителей, но и в отсутствии представительных органов управления, процедуры коллективных решений, политической культуры гражданского общества. Политика считалась личным, семейным, клановым предприятием, религиозным подвижничеством, рыцарской авантюрой, но никак не работой подотчетных населению служащих и его избранных представителей. «Как правило, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т. е. к наиболее достоверным историческим источникам, чем такие документы по праву являются, этот отрезок истории средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущи современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления страсти встречают ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные эффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону» [10, с. 20].
Но в средневековой эмоциональности усматривается не только повышенная интенсивность, но и крайняя быстрота смены состояний. Причем переходы происходят между полярными эмоциями: от восхищения к гневу, от подавленности к эйфории, от неуверенности к самодовольству. Обратимся опять к свидетельству И. Хейзинги. «Когда мир был на пять веков моложе, — пишет он, — все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдания и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которой и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка...
...Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города» [10,с. 7].