Реферат: Последние книги "Тихого дона" и "Поднятой целины" в единстве исканий М. А. Шолохова
По свидетельству П. К. Лугового, «первоначально план “Поднятой целины” исчерпывался первой книгой», однако спустя некоторое время Шолохов «решил продолжить работу» над произведением [1]. По всей видимости, писатель принял такое решение едва ли не по завершении первой части романа и сразу же, не «выходя из материала» и «не остывая», приступил ко второй. Известно признание прозаика в его автобиографии, составленной для журнала «Прожектор» 14 ноября 1932 года: «Сейчас закончил третью (предпоследнюю) книгу “Тихого Дона” и, вчерне, вторую (последнюю), - “Поднятой целины”» [2]. Это признание подкрепляется и объявлением в ростовском ежемесячнике «На подъеме» о предстоящей в 1933 г. публикации «Поднятой целины». Однако она не была подготовлена к печати. Намереваясь весною 1933-го посетить США («Сильно занимают меня вопросы с[сельского] х[озяйства]. Вот и хочу поехать, поглазеть и ума-разума набраться...»), писатель сообщал А. Д. Солдатову 22 янв. 1933-го: «...сейчас едва ли удастся. По рукам и ногам связала работа над книгами (последняя “Тих[ого] Дона” и последняя “Подн[ятой] целины”), а также события хлебозаготов[ительного] порядка. Просто жаль тратить на поездки такое изумительное время» [3].
Исходя, вероятно, из обещаний автора, «Новый мир» анонсировал публикацию второй книги «Поднятой целины» сначала в 1934-м, затем во второй половине 1935-го, осенью 1935-го и, наконец, в 1936 году. 16 ноября 1935 Шолохов писал редактору журнала: «Прости за то, что невольно подвожу тебя со сроками сдачи “Поднятой целины”. Ей-богу, если и виноват, то все же заслуживаю снисхождения.
До сих пор не разделался с “Тихим Доном”. Кончу его в конце года <...>. Ну, а за “Под[нятую] цел[ину]” возьмусь тотчас же, чтобы к весне ее закончить и с полным поклоном вручить в Ваши редакторские ручки» [4]. Накануне 1936-го ярославские шинники, инициаторы Всесоюзного соревнования на предприятиях резиновой промышленности, пригласили Шолохова в гости, на свой новогодний праздник, и попросили у него отрывок из «Поднятой целины» для их заводской газеты. Ссылаясь на занятость, Шолохов в ответном письме ярославцам от 27 дек. 1935 г. писал: «Отрывок из “Поднятой целины” <...> не могу прислать. Нет ничего готового» [5].
В 1937 г. вторая книга романа не анонсировалась отечественной прессой; в 1938 в одном из журналов русского казачьего зарубежья промелькнула заметка, подписанная П. Головчанским: «Вторая часть “Поднятой целины” готовилась к печати, ныне <...> она возвращена автору для переделки» [6]; год спустя Шолохов высказал намерение в 1939 г. «закончить последнюю книгу «Поднятой целины» [7]. Через два с лишним месяца, выступая на XVIII съезде партии, писатель заявил: «С чувством робости вступил я на эту трибуну. С робостью потому, что стоит за моими плечами невеселая слава автора многотомных и, к моему сожалению, неоконченных романов» [8].
По завершении в дек. 1939 г. четвертой книги «Тихого Дона», в 1940 г. и первой половине 1941 г., Шолохов целиком сосредоточился на «Поднятой целине», работу над которой прервала Великая Отечественная война [9].
Летом 1942 г. гитлеровские войска прорвали советский фронт в районе Харькова и взяли направление на Кавказ и Сталинград; 8 июля ст. Вешенская пережила первый бомбовый удар немецкой авиации и в течение пяти месяцев оставалась в зоне активных боевых действий. Из полуразрушенного дома Шолохова, по свидетельству очевидцев и участников тех событий на Дону, все же успели вывезти библиотеку писателя, которая, вероятно, или «осела» в одном из населенных пунктов на пути в Сталинград, или погибла в самом городе-герое во время ожесточенных боев, сопровождавшихся всепожирающими пожарами. Архив же Шолохова, заблаговременно переданный им на хранение районному отделу Наркомата внутренних дел, находился в здании этого ведомства и, по утверждению писателя, «был брошен сотрудниками <...> при поспешном бегстве из Вешенской» [10]. Судьба архива - в нем наряду с рукописями «Тихого Дона» и других произведений, записными книжками, фенологическими дневниками, письмами русских и зарубежных писателей и др. ценными бумагами находился и черновой вариант второй книги «Поднятой целины» - сложилась драматически: как проясняется со временем, он был частью спасен нашими солдатами и офицерами и возвратился к хозяину или в государственные хранилища после войны, частью погиб, частью растащен и пропал без вести; и покуда нет твердой уверенности в том, что некоторые не известные нам до сих пор материалы из него с годами не обнаружатся...
Схематично изложенная история работы Шолохова над продолжением «Поднятой целины» не может не навести читателя на вопросы, связанные с интенсивностью и продуктивностью писательского труда, с непонятным, но последовательным оттягиванием сроков окончания романа и его публикации, с неясностями относительно готовности произведения к печати: то автор говорит о завершении произведения (хотя бы «вчерне»), то оказывается, что книга еще пишется, то появляется анонс о ее скором обнародовании, который через некоторое время дезавуируется художником, то сообщается о сдаче рукописи в редакцию журнала и ее возврате автору «на переделку», и т. п. Не зная всех жизненных обстоятельств и сложностей, какие сопутствовали работе Шолохова над «Поднятой целиной», мы все же склонны с доверием, хотя и не без осторожности отнестись к «зигзагам» признаний писателя и сообщений о них на протяжении довольно длительного времени. Крайне скупой на откровения, автор «Поднятой целины» никогда не обосновывал своих «долгов» перед читателем ссылкой на трудности личного порядка или - тем более - на общественные обстоятельства, считая такие объяснения слабостью характера, граничащего с безволием и оправданием человеческого бессилия (в этом смысле главные герои его произведений являются отчасти сколками его мужественной души: Григорий Мелехов, Андрей Соколов). Но за каждым его новым обещанием, впоследствии оказавшимся нереализованным, всегда стоит такая социально-нравственная и духовная коллизия, какая по обыкновению характеризуется поговоркой «человек предполагает, а Бог располагает». Мы должны с пониманием отнестись к вынужденным шолоховским интервью тех лет, памятуя о том, что содержащаяся в них протокольно-сухая информация была одним из способов самозащиты писателя от тогдашних назойливых и беспрекословных требований «жизни» (куда, к примеру, надо было привести Григория Мелехова).
Вторая книга «Поднятой целины» создавалась одновременно с четвертой «Тихого Дона». Преодолевая психологический барьер, связанный с художнической необходимостью постоянного перехода из одной эпохи (1920-22) в другую (нач. 30-х), Шолохов тяжело работал над обеими книгами. Полосы творческого подъема в его духовном самочувствии нередко сменялись периодами упадка и разъедающих душу сомнений; еще вчера казавшаяся предельно ясной перспектива развития обоих произведений сегодня превращалась в напряженный поиск иного повествовательного пути - и ранее наработанное подвергалось вымарыванию и переделкам. Едва, к примеру, не законченная весной 1934 г. последняя книга «Тихого Дона» при ее холодном перечитывании породила в авторе такое глубокое разочарование, что он решил вернуться на «исходные позиции» и начать все заново. «Хотел вместе с письмом послать Вам одну главу из 4-й книги “Тихого Дона”, - доверительно писал Шолохов Е. Г. Левицкой в апр. 1934-го. - Закончил эту главу, и захотелось послать ее Вам, т. к. Вы любите “Тихий Дон” и роднее Вас читателя у меня нет, а главу эту писал я долго, и вышла она у меня так, что после того, как прочитал, - у самого в горле задрожало. Но потом постиг меня жесточайший припадок самокритики. Переделываю сейчас все ранее написанное (4-я кн.), в том числе и эту главу. Она почти завершающая, и надо сделать ее еще сильнее. <...> Мало пишу по ряду всяких причин и - в связи с этим чувствую себя убийственно плохо. Работать хочется очень, а не удается. <...> В этом году хочу непременно закончить “Тихий Дон”. И все боюсь, что не закончу или плохо напишу, не так, как надо бы» [11].
Это письмо, ставшее известным во второй пол. 80-х, отчасти проливает свет на утверждения и обещания писателя в его интервью «Комсомольской правде» в июне 1934-го, в котором сообщалось, что оба романа «почти закончены» и автор намерен представить издателям четвертую книгу «Тихого Дона» в ноябре или в начале декабря [12]. Однако и в марте следующего года Шолохов, неудовлетворенный сделанным, все еще продолжал работать над «Тихим Доном»: «все не так получается, как хотелось бы...» [13].
Трудности, испытываемые Шолоховым в сер. 30-х гг., характерны не только для автора «Тихого Дона» и «Поднятой целины». Русская литература этой поры переживала острый, но благодетельный духовный кризис: она пересматривала весь свой багаж, накопленный ею в 20-е и нач. 30-х гг., и вырабатывала новое отношение к жизни и человеку. Это был период трезвения художественной мысли до ее нового реализма, освобождения литературы от праздных и абстрактных представлений о человеке и вульгарно-социологических схем и концепций исторического развития жизни до их объективных национальных духовных основ. Из здорового чувства самосохранения литература освобождалась от воззрений, ведущих ко «вселенской смази» - денационализации истории и обезличивания жизни, от тех взглядов, согласно которым, по М. Покровскому, «пребывание на верхушке государственного здания <...> различных персонажей ничем не отражается на том, что внутри этого здания делается» [14]. Она воспротивилась силе и энергии, с какими новая Россия изымалась из ее векового исторического «контекста» и эмансипировалась в некое массовидное серое безликое существо, изъясняющееся на примитивном эсперанто и на плоском языке газетного журнализма. Она преодолевала грех российской интеллигенции, со времен Петра выражавшийся в ее фанатизме и сектантстве, в ее модернизме и левизне, в ее отрицательном пафосе, порождающем распад и самоуправство, в ее разлагающем аналитическом уме, склонном к доведению противоречий до абсурда и не способном к синтезу и снятию жизненных антиномий, в ее, наконец, всегдашней подозрительности к власти и государству и декларативной любви к судьбе «маленького человека». Вторая половина 30-х годов есть эпоха крушения либеральной интеллигенции, из недр которой вышли революционные деятели Февраля и Октября, и ее гуманизма, проявляемого в словесной борьбе за свободу масс против организованного в государство народа, в борьбе личного своеволия и свободы на особицу со здоровым народным инстинктом к согласию, объединению и историческому творчеству.
Жестокость, с какою велась Гражданская война, окончательно развенчала либеральный миф о «маленьком человеке», первым брошенном в ее пекло обеими сторонами. Но Гражданская же война, окончившаяся поражением белого движения и победой «красной идеи», засвидетельствовала и духовный крах контрреволюционных сил. И исход борьбы решил не «православный белый генерал» (православный не в жизни, а в интеллигентском сознании: «Божье да белое твое дело: / Белое тело твое - в песок. / Не лебедей это в небе стая: / Белогвардейская рать святая...» и т. п.) и не красный атеист прапорщик, а именно обыкновенный человек, о котором ни тот, ни другой - в разной, правда, степени - не имели реального понятия. Давно определившиеся в своих социально-нравственных пристрастиях и идеалах, они с непримиримостью, доведенной до автоматизма и ритуала, истребляли друг друга, истощаясь и нравственно мельчая, в то время как «маленький человек», взыскуя правды меж враждующими лагерями, работал с неослабевающей духовной напряженностью и набирал силу. И в этом смысле правдоискательство Григория Мелехова, персонифицирующего собою реальные сдвиги в традиционной духовной ориентации народа, имеет принципиальное и абсолютное значение подлинного исторического процесса, какого лишены вышедшие из одного книжного интеллигентского источника и превратившиеся в догму отвлеченные «искания» Деникина или Троцкого.
Замечательно, что Шолохов, интуицией большого художника, представил «блукания» Григория Мелехова как центральное в романе, отодвинув на периферию, во второй и третий эшелоны, «искания» многих выдающихся исторических лиц, реально влиявших на судьбу России, и тем самым, вопреки традиционной отечественной историографии, показал период 1912-22 годов как анонимную эпоху в русской истории. Такой взгляд писателя на целое десятилетие российской жизни, остающейся без призора, можно было бы отнести к простой иллюстрации марксистского тезиса о роли народных масс в историческом процессе, если бы он не отражал обезличенной реальности тех лет: сонм оригинальных вождей и людей, выдвинутых революцией на авансцену действительности, - Керенский, Корнилов, Каледин, Алексеев, Деникин, Краснов, Кутепов, Родзянко, Родичев, Троцкий, Махно, Сиверс, Буденный, Брусилов, Подтелков и т. д. (по «Тихому Дону») - и ни одной мощной личности, воплощающей и аккумулирующей устремления и надежды широких народных масс и соответствующей во взглядах той искомой правде жизни, «под крылом которой мог бы посогреться всякий». Жизнь будто исчерпала духовный ресурс, расползлась и истончилась под бременем свободы, утратила историческую волю к органическому оформлению самой себя и творчеству, распалась на отдельные рукава и начала глохнуть, дичать и вырождаться. Метания Григория Мелехова в поисках правды, носящей вполне предметные - к кому бы прислониться? - очертания, обернулись новой - невидимой обеими «сторонами» - дорогой...
По классическому «сценарию» общества национально оформляются в эпохи буржуазно-демократических революций. Февраль 1917 года в России явился в этом смысле ярким пустоцветом, растерявшим свои привлекательные чудесные лепестки при первом же незначительном полевении жизни, и в завязи обронил свой недоношенный, уродливый и легкий плод, откатившийся далеко от породившей его яблони. Октябрьская революция еще круче забрала влево от реально-национального и на долгие годы, до середины 30-х, лишила ее подлинного национального содержания и духовного развития. Пик левизны, безусловно, приходится на рубеж 20-30-х, когда революция, не случайно названная второй, из сферы словесности перешла к делу и занялась непосредственным выкорчевыванием материальных остатков национальной культуры и ее носителей. А. Платонов сравнил начало индустриализации и «год великого перелома» с молнией, ослепившей старого машиниста паровоза «ИС» («Иосиф Сталин») курьерского поезда, ведшего состав с необыкновенным воодушевлением и вместе с доведенным до автоматизма профессиональным мастерством. За долгие годы привыкший на своем маршруте видеть окружающий его ландшафт жизни одним и тем же, старый машинист и после того, как ослеп, «долго видел мир в своем воображении и верил в его действительность». И следователь, разбирая дело машиниста, совершенно резонно рассуждает: «Взрослый сознательный человек управляет паровозом курьерского поезда, везет на верную гибель сотни людей, случайно избегает катастрофы, а потом оправдывается тем, что он был слеп. Что это такое? <...> Мне... нужно установить факты, а не... воображение или мнительность. Воображение - было оно или нет - я проверить не могу, оно было лишь... в голове; это... слова, а крушение, которое чуть-чуть не произошло, - это действие» [15]. Старого машиниста, как известно, сажают в тюрьму, а его место на паровозе занимает его молодой помощник, что похоже на перетряску старых партийных кадров и замену их новым подростом во второй пол. 30-х гг. и что, кстати, много точнее, чем сегодня, ставит вопрос о роли личности в историческом процессе. Платонова, однако, интересует не эта «правда жизни» (заключение машиниста за решетку), а другая, - подвергающая большому сомнению «ценности» либерального гуманизма. «Он (следователь. - В. В.) прав, - сказал я (рассказчик. - В. В.). “Прав, я сам знаю, - согласился машинист. - И я тоже прав. Что же теперь будет?” Я не знал, что ответить ему» [16].
В этом диалоге обнажается самый нерв гуманистических исканий русской литературы второй пол. 30-х гг., с которых, как теперь представляется, и началось наше национальное дооформление на новой основе - без буржуазии, при решающей роли новой власти и новой, народной интеллигенции. Оно закономерно совпадает по времени с периодом индустриализации страны, сопровождаемым «изыманием» из жизни буржуазного «элемента» (коллективизация) и вместе ознаменованным беспримерной консолидацией общенародных сил и невиданным в истории трудовым подъемом и воодушевлением. В эти годы утверждает себя русская литература и достигает вершины ее историческая проза (А. Толстой, В. Шишков, С. Сергеев-Ценский, А. Новиков-Прибой, А. Чапыгин, С. Бородин и др.), засвидетельствовавшая мощный рост нашего нового самосознания. В годы войны оно емко было сформулировано Платоновым, в порядке национальной самоидентификации: «Я русский советский солдат остановил движение смерти в мире». Поразительно, сколь далеко простиралась наша память, культурно возделанная второй пол. 30-х и требовательно заявившая о себе в первые же, самые катастрофические месяцы войны: «Мы оказались слабее в воздухе, мы оказалась слабее на земле. Этого не простят нам великие мужи, поставившие на ноги Россию. В могилах поднимаются, как видения “Страшной мести”, отец Отечества Петр Великий, Потемкин, Суворов, Румянцев... Поднимаются даже те, кто был сражен в силу своих убогих политических знаний, но сильной любви к Отчизне: Лавр Корнилов, Неженцев, Марков, Брусилов, Алексеев, Чернецов, Каледин. Они смотрят на нас: “Вы взяли силой у нас власть из рук - побеждайте. Мы привыкли видеть, что мы ошиблись и большевики - спасители Отечества русских. Побеждайте! Но если вы не победите, почему уничтожили нас, почему не посторонились?”» [17]. Характерно это исторически ответственное «мы», исключающее всякий намек на возможность «внутренней эмиграции». Обращает также внимание «воскрешение из мертвых» персонажей «Тихого Дона» - от Лавра Корнилова до Каледина. Словно для того, чтобы понять социально-нравственный сдвиг в сознании казачества, произошедший за двадцать лет после Гражданской войны. А. Первенцев записал в дневнике 24 авг. 1941 года: «Приехал Шолохов. Он едет на фронт, чтобы лично убедиться, в чем же дело, почему мы отходим и несем воинские поражения. Фадеев оглашал его слова об отношении казачества (даже зажиточной части) к войне с Германией: “У нас был плохой отец, Советская власть, мы плохое видели от него, но это отец, и отчима (вроде Краснова, “наследника” Каледина на посту атамана Войска Донского в годы Гражданской войны. - В. В.) в дом пускать не хотим”» [18].
Наша культура советского времени складывалась как общенародная, по понятным причинам - с сильным крестьянским акцентом (рабочие заводов и фабрик 30-х - вчерашние крестьяне, «рекрутированные» из деревни в ходе коллективизации) в своих лучших образцах. Последнее обстоятельство необходимо подчеркнуть особенно, иначе трудно понять, почему в поисках новой человечности она склонилась именно к историческому опыту деревни, а не города и почему она ближе к «золотому» веку русской классики, а не к интеллигентскому, весьма испорченному либерализмом веку «серебряному», которого она как бы и не заметила (Шолохов), а если и заметила, то очень пристрастно и избирательно (А. Толстой, Булгаков, Платонов). И совсем кажется «темноватым» вопрос: почему литература 30-х, обратившаяся к Православию, о чем мы скажем ниже, совсем обошла утонченные религиозные искания «серебряного» века и «проконсультировалась» у классики и на этот счет (образ Сергия Радонежского в романе Бородина «Дмитрий Донской»)? Дело, конечно, несколько проясняет горячая любовь нынешних либералов к «религии» и культуре «серебряного» века (Бог здесь тоже большой гуманист, как и сам либерал) и их нападки на классиков - от Пушкина до Шолохова: то им мешает Арина Родионовна в духовной биографии автора «Капитанской дочки», то «народный социализм» Достоевского, то высказывания Л. Толстого о буржуазной культуре, потрафляющей извращенным вкусам зажиревшей кучки людей, то Салтыков-Щедрин с его уничижительной критикой либерала, отстаивающего идеалы «свободы, обеспеченности и самодеятельности «применительно к подлости», то слишком советский Шолохов, осмелившийся написать «Тихий Дон»...
Как мы уже заметили, резкий поворот в сер. 1930-х гг. к национальной внутренней политике породил кризис в литературе. На заседании Президиума Союза писателей (5 апр. 1935 года) редактор «Нового мира» И. М. Гронский говорил: «Писатели понимают уже сейчас, что в Советском Союзе не может происходить накопление какой-то абстрактной культуры». Касаясь редакционного портфеля, заметил, что «многочисленная группа (прозаиков. - В. В.) <...> застыла на старых позициях»; «пришлось заставлять этих писателей переделывать произведения по пять-шесть раз»; «пришлось забраковать огромное количество произведений»; «в сентябре-октябре мы получим вторую часть “Поднятой целины”. Об этом Шолохов писал мне». В сер. октября 1935 года Гронский вновь уверил Президиум Союза писателей, что «бесспорно у нас будут напечатаны в 1936 году - Шолохов, 2-я часть «Поднятой целины», рукопись мы получаем еще в этом году и, по-видимому, начнем год “Поднятой целиной”». На вопрос: «А “Тихий Дон”?», ответил: «И тот, и другой романы готовы и шлифуются». Далее назывались: «30-е годы» («Люди из захолустья») А. Малышкина («Рукопись в основном готова, мы ее получаем в декабре»), «По коням!» («Хмурое утро», третья часть «Хождения по мукам») А. Толстого, «Горы» (2 и 3 кн.) В. Зазубрина [19]. Ни одно из перечисленных произведений не увидело света в обещанный срок: роман Малышкина напечатан в 1937, «Горы» Зазубрина далее неоконченной второй книги не продвинулись (автор умер в конце 1938-го), «Хмурое утро» А. Толстого печаталось в 1940-41 годах.
Неблагополучное положение в литературе заметили и читатели: «два-три года рекламируется печатание романов “Поднятая целина”, 2 часть, “19 год” (“Хмурое утро”. - В. В.) А. Н. Толстого, и когда главным образом из-за этих книг подписываешься на журнал, оказывается, что это - пушка. В отношении “19 года” так просто доходит до безобразия. В № 8 (“Нового мира” за 1935 г. - В. В.) помещено объявление, что с 10 № начнется печатание романа “19 год”, но... воз и ныне там» [20].
2 января 1936 г. первый секретарь Союза советских писателей А. С. Щербаков писал Сталину: «В интересах дела я вынужден Вас беспокоить и просить помощи и указаний», и сообщал об оценке ситуации в литературе писательскими кругами: одни утверждают, что «отставание литературы становится угрожающим», другие говорят о «кризисе советской литературы», есть и «охотники выразиться покрепче». «Сейчас, - подытоживал Щербаков, - литература нуждается в боевом конкретном лозунге <...> Помогите, тов. Сталин, этот лозунг выдвинуть» [21]. Судя по выступлению Щербакова 31 марта 1936 года перед писателями, Сталин приглашал его к себе и говорил с ним о «простоте и народности» литературы. «Из лозунга “простота и народность” (эти слова, следующие за “лозунгом”, взяты Щербаковым в кавычки и могут рассматриваться как чужая цитата или отжатая до формулы тема беседы со Сталиным. - В. В.), - говорил первый секретарь Союза, - вытекает требование безграничной и органической связи писателя с действительностью» [22].
А. Толстой, работавший в эту пору над заключительной частью трилогии «Хождение по мукам» и затягивающий время с окончанием «Хмурого утра», писал об испытываемых им трудностях в середине 30-х: «Нужно было особенным образом думать, чувствовать и видеть, - не так, скажем, как я думал, чувствовал и видел, когда писал “Петра” или “18-й год”. Значит, нужна была прежде всего работа над самим собой. <...> ...нахождение в себе внутреннего стиля, то есть приведенного в стройный порядок морально-художественного отношения <...> к материалу» [23]. Как известно, приступая к созданию «Хмурого утра», А. Толстой почувствовал неудовлетворенность второй частью трилогии, результатом чего явилось написание им еще одного произведения, тесно связанного с «Хождением по мукам», - повести «Хлеб». За неимением методологического пособия по чтению «в сердцах» писателя мы не будем касаться конкретных соображений, из каких якобы исходил автор известной трилогии, обращаясь к документальному материалу о роли и значении Царицына в Гражданской войне. Тем более что сам А. Толстой иначе понимал задачу и духовные стимулы, которые подвигали его в творчестве. 1918 и 1919 годы писатель рассматривал как «опровержение исторической клеветы о неспособности к волевым импульсам творческого социального развития, воздвигнутой на Россию и ее народы, на ее интеллигенцию», и повесть «Хлеб» посвящал «моей родине <...> великим вождям пролетарской революции и безымянным красноармейцам, рабочим и крестьянам, кто, не щадя себя, создал мировое величие нашему отечеству» [24]. При всем различии, скажем, между прозой Платонова второй половины 30-х годов, третьей и четвертой книгами «Тихого Дона» Шолохова, повестью «Хлеб» и романом «Хмурое утро» А. Толстого, очевидно, что все эти произведения вышли из одного источника и стремятся в своих выводах к единой цели. Вся проза 30-х годов была направлена к постижению и утверждению естественно-исторического оформления и собирания национальной жизни: земля, традиция - человек - дом, семья - школа, предприятие, ученический или трудовой коллектив - народ, СССР, государство - мир - Бог. Мы не можем теоретически помыслить и назвать все те внешние и внутренние факторы, которые влияли на складывание именно такой, а не другой цепочки действительности. Даже если допустить, что столь хитроумное сооружение, не уступающее по целесообразности творениям Бога, за несколько лет воздвигнул один человек в злобных видах завоевания всего белого света и с предварительным уничтожением собственной страны, то и в этом случае следует признать его жизненную и государственную уникальность.
Ясно покамест одно: прошедший через революцию и Гражданскую войну «маленький» человек бесповоротно уверился в мысли, что не может построить собственного счастья в одиночку и на особицу, что сам по себе он не представляет никакой ценности и никому не нужен со всеми его мелкими страданиями, нуждами и интересами, что весь этот либеральный гуманизм - аптечки, библиотечки, бесплатные обеды для ветеранов, недели помощи больным, комиссии по душещипательным беседам для одиноких на дому, приюты психологической реабилитации для особо «сдвинутых» и т. п. «человеколюбивая» суета - не решает вопроса о его существовании. Человек сам в себе и для себя не может быть смыслом и целью жизни, которые лежат вне его физической реальности и определенности. Они - надличностны, но не безличны. И эту диалектику исстрадавшейся одинокой души прекрасно воссоздал Шолохов в «Тихом Доне»: «Как выжженная палами степь, черна стала жизнь Григория. Он лишился всего, что было дорого его сердцу. Все отняла у него, все порушила безжалостная смерть. Остались только дети. Но сам он все еще судорожно цеплялся за землю, как будто и на самом деле изломанная жизнь его представляла какую-то ценность для него и для других...
Похоронив Аксинью, трое суток бесцельно скитался он по степи, но ни домой, ни в Вешенскую не поехал с повинной. На четвертые сутки, бросив лошадей в одном из хуторов Усть-Хоперской станицы, он переправился через Дон, пешком ушел в Слащевскую дубраву, на опушке которой в апреле впервые была разбита банда Фомина. Еще тогда, в апреле, он слышал о том, что в дубраве оседло живут дезертиры. К ним и шел Григорий, не желая возвращаться к Фомину» (т. 4, с. 361).
Если мы признаем, что идеальное в нашей душе - от Бога, то тем самым признаем существование не всякого, а личного бога, точно так же, как мы выделяем из множества семей свою родную семью. И далее - по всем звеньям естественно-исторических институтов, установленных не нами: друзья, товарищи, родной коллектив, родная деревня, родная страна, родная власть, родное правительство. Мы, как бы нынче сказали, «делегируем» вовне лучшее «из себя» с надеждой и верой на воздаяние по труду и бескорыстию нашему. Без этого невозможен полноценный обмен веществ в живом организме. В нашем «делегировании» есть элемент самоотречения, самоотверженности, выхода из эгоизма мелкого и ограниченного прозябания к подлинной человеческой свободе и бесконечности. Он не сулит благ в готовом виде, но предполагает нелегкую работу души, усилие, сопряженное с жертвенностью, подвижничеством, героизмом, трудовой доблестью - с теми добродетелями рода человеческого, какие несут на себе оттенок религиозного служения идеалу и нашему сокровенному надличному. И именно названные добродетели определяли качество новой, высшей человечности реальной жизни и русской литературы второй пол. 30-х годов. Наряду с созиданием «мирового величия Отечества» шло великое строительство бесценной - по исторической беспримерности - народной души. И весьма непросто ответить на вопрос: почему в эпохе правления Сталина, якобы подавляющего всякую оригинальность, выходящую за ранжир некоего серого однообразия и собственного ничтожества, мы находим широкий круг выдающихся людей во всех областях человеческой и государственной жизнедеятельности, не говоря уже о поприще рутинного каждодневного труда, и ничего подобного не встречаем на пути, вдвое превышающем сталинский период своею временной протяженностью, кроме выдающихся производителей слов в эфире и на бумаге? А если и встречаем, то заметных, сколь ни странно, опять же благодаря Сталину, вернее, «титанической» борьбе с ним.
Вероятно, Платонов выбрал более верную дорогу, когда искал объяснение феномена исторической эпохи 30-х годов, соотношения государства и «личности» в «Медном всаднике» Пушкина, «в существе его поэзии, объединившей <...> обе ветви, оба главных направления для великой исторической работы, обе нужды человеческой души. Разъедините их: получатся одни “конфликты”, получится, что Евгений - либо убожество, либо “демократия”, противостоящая самодержавию, а Петр - либо гений чудотворный, либо истукан. Но ведь в поэме написано все иначе» [25]. Не потому ли Платонов оправдал эту эпоху и, выпутываясь из неразрешимых конфликтов и противоречий, из кошмарного беспросвета «Впрок» и «Котлована», в конечном итоге принял сторону новой человечности «...Я видел, - писал художник в рассказе «В прекрасном и яростном мире», - что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают избранных, возвышенных людей. Я решил не сдаваться, потому что чувствовал в себе нечто такое, чего не могло быть во внешних силах природы и в нашей судьбе, - я чувствовал свою особенность человека. И я пришел в ожесточение...» [26].
Кого же Платонов подразумевал под «избранными, возвышенными людьми», сокрушаемыми «гибельными силами»? А все того же «маленького» человека из массы: «Паровозные машинисты-кривоносовцы в начале своей работы следовали своему артистическому чувству машины, вовсе не заботясь о наградах или повышенной зарплате. Наоборот, и Стаханов, и Кривонос, и их последователи могли подвергнуться репрессиям, и некоторые стахановцы подвергались им, потому что враг сознательный и бессознательный, темный и ясный, был вблизи стахановцев, и посейчас еще есть» [27]. Этот элементарный комментарий легко истолковать в духе очередной акции Сталина по выявлению врагов и развязыванию нового витка классовой борьбы, если бы он не подтверждался действительностью и не обладал исторической проницательностью: нынешний либерал из любви к «маленькому» человеку готов заключить всех этих Стахановых и Кривоносов в золотую клетку и развозить их по всему белому свету в качестве экспонатов эпохи культа личности... и в видах прибыльного бизнеса.
Автор двух незавершенных романов, стяжавших ему всемирную известность и беспрецедентную славу, Шолохов жил и работал в атмосфере исключительно повышенного к себе интереса и внимания, среди самых разных легенд и нелепых слухов вокруг собственного имени, под постоянным гнетом вездесущего обывательского любопытства. Будучи человеком проникновенного и глубоко жизненного ума, он прекрасно сознавал жуткую изнанку и страшную цену своей знаменитости - на него возлагались большие надежды, с ним связывались великие ожидания, равные по своему значению реальному разрешению всех «проклятых вопросов» в драматической действительности 30-х годов. Это были тяжелые и тесные вериги, таскать которые не под силу даже из религиозно-фанатической и сектантски-самоистязающей преданности литературе. Качеством литературного фанатизма, до самозабвения и утраты чувства реальности, Шолохов не обладал, хотя вериги ощущал до кровавых потертостей, но носил их, во всяком случае на миру, с редким достоинством.
И все же... В воссоздании реальной истории работы писателя над последними книгами двух романов мы должны, повторимся, дабы не попасть в неловкое положение, по-разному оценивать публичные заявления Шолохова, равно как и обещания, обнародованные от его имени, а также слухи о нем, неясные и мутные в их источнике, с одной стороны, и его частные письма к близким людям и воспоминания последних, с другой. Различать эти свидетельства необходимо не потому, что такое различение соответствует пресловутому соображению о якобы двойной и лицемерной морали советского человека, а из элементарной житейской традиции, присущей всякому здоровому социально-экономическому укладу: то, что прилично меж близкими людьми, не всегда уместно выносить на обозрение и обсуждение публики.
К огорчению, в нашей журналистике последних лет все более утверждаются в правах жанры коммерческих детективно-исторических версий и анекдотов о Шолохове. Удивляться такому обороту дела, конечно, не приходится: всяк по-своему «шукает» легкой жизни и известности - больших и глубоких идей, как и великих людей, - очень мало, а их истолкователей, забалтывателей и мародеров - тьма, и чтобы как-то отметиться в этом мире, требуется фантастическая изощренность и изворотливость. Беда в другом: «методология» коммерческих сенсаций просачивается и в серьезное литературоведение, считающееся наукой. Не свободен от нее в обобщениях и один из самых фундаментальных по охвату фактического материала трудов в истории шолоховедения - книга Г. С. Ермолаева «Михаил Шолохов и его творчество» (СПб., 2000).
Опираясь на заявление писателя в 1936 году (в изложении И. Экслера) о том, что четвертая книга «Тихого Дона» закончена (Известия, 20 окт.), а также на статью названного журналиста в 1937 (Известия, 31 дек.), Ермолаев приходит к выводу: если не в 1936-м, то к исходу 1937 года, «вне всякого сомнения, “Тихий Дон” был завершен»; далее в подтверждение следует цитата из Экслера: «После двенадцатилетнего труда закончен “Тихий Дон”. <...> последние страницы четвертой книги романа - лежат на круглом столе в маленькой комнатке шолоховского дома» [28].
Утвердясь в мысли об окончании Шолоховым «Тихого Дона» в 1937 году, Ермолаев рассматривает последующие сочинения Экслера - в частности написанные журналистом на основе газетных статей 1936 и 1937 годов воспоминания о писателе (в 1940 и 1966 годах, где конкретно указанные сроки окончания романа были заменены на неопределенные) - как сфальсифицированные. «Вероятнее всего, - пишет исследователь, - цензоры хотели скрыть роль Сталина в задержке публикации 4-й книги “Тихого Дона”» [29] на целых два года. Оказывается, «зимой 1938 года, по прочтении рукописи 4-й книги, Сталин вызвал Шолохова в Москву и сказал ему: «Измените конец романа и покажите, кто такой Григорий - красный казак или белогвардейская сволочь» [30]. В этом месте книги ее автор ссылается на свой, еще довоенный, разговор с преподавательницей Ростовского университета М. А. Полторацкой, которой, в свою очередь, о вызове Шолохова Сталиным в Москву некогда рассказал П. И. Еремеев, сотрудник отдела агитации и пропаганды Ростовского обкома партии. Откуда последний получил столь серьезную информацию, ставящую крест на Шолохове, неизвестно - ни один из обкомовских товарищей не входил во второй половине 30-х годов в ближайшее окружени