Реферат: Психология средневекового человека по книге И. Хейзинги "Осень средневековья"
Жизнь все еще сохраняла колорит сказки, да и для народа многие политические вопросы упрощаются и сводятся к различным эпизодам из сказок.
Жизнь и поступки коронованных особ нередко содержали в себе некий фантастический элемент, напоминающий нам о халифах «Тысячи и одной ночи».
…Время крайностей и безрассудных авантюр… Хотелось бы попробовать пожить в эти века, но, конечно, не в качестве крестьянки или простой горожанки, а в качестве хотя бы знатной дамы, а то и коронованной особы. То были темные века, но читая Хейзингу начинаешь переосмыслять некоторые свои знания начинаешь смотреть на это время с другой стороны. Неравенство, богатство одних и бедность других тогда уже были, но в то же время можно сказать, что тогда мир был еще молод, жизнь была ближе человеку. Короче говоря, как мне видится, романтики в 14-15в.в. было больше, это можно объяснить чрезвычайной душевной возбудимостью человека Средневековья, его безудержанностью и необузданностью.
Позднее Средневековье – время бурных межпартийных конфликтов (вспомним раскол между Римом и Авиньоном – 2 папы, 2 лагеря, причем раскол этот можно обосновать только страстностью средневековых людей, т.к. никаких разногласий в догмах не было). Резкое подчеркивание партийных пристрастий и вассальной верности господину принимает еще более острый характер благодаря сильному и возбуждающему воздействию всяческих знаков принадлежности к своей партии: геральдические цвета, эмблемы, девизы, боевые кличи.Особенность Средневекового правосудия: оно знало только две крайности – полную меру жестокого наказания или милосердие. Тоже встречаем и в отношении к калекам, убогим людям.
На исходе Средневековья основной тон жизни – горькая тоска и усталость. И во Франции, и в Бургундии к 1400г. люди все еще находят удовольствие в том, чтобы поносить свою жизнь и свою эпоху.Желанье некой прекрасной жизни во все времена обнаруживало перед собой три пути к этой далекой цели. Первый уводил прочь от мира: путь отречения от всего мирского (как масонство в 18 веке). Второй путь вел к улучшению и совершенствованию мира самого по себе. С момента избрания этого пути начинается новое время, когда страх перед жизнью уступает место мужеству и надежде. Но это собственно происходит лишь в 18 в. Третий путь к более прекрасному миру – путь мечтаний. Этот путь самый удобный, - правда цель при этом нисколько не становится ближе.Теперь мы приблизились к определению того, под каким углом зрения следует нам рассматривать культуру на исходе Средневековья. Это расцвечивание аристократической жизни идеальными формами, жизни, протекающей в искусственном освещении рыцарской романтики, это мир, переодетый в наряды времен короля Артура (третий путь). Двор – та сфера, где эстетика форм жизненного уклада могла раскрыться наиболее полно. Известно, какое значение придавали бургундские герцоги всему, что касалось придворной роскоши и великолепия (Далее в тексте идет описание придворной иерархии, придворных пиров, придворной учтивости, церемониала, открытости королевской жизни).
Все стилизованные прекрасные формы придворного поведения, которые призваны были вознести грубую действительность в сферу благородной гармонии, входили в великое искусство жизни, не снижаясь при этом до непосредственного выражения в искусстве в более тесном смысле.
Идейный мир Средневековья был насыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалось сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Цель, стоящая перед рыцарями, - это стремление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, завоевание Иерусалима и изгнание турок.Не будучи в состоянии разглядеть общественное развитие, историография (имеются в виду средневековые хронисты) прибегла к вымыслу вроде рыцарских идеалов, тем самым она сводила все к прекрасной картине княжеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовавшейся благородными правилами, - так создавала она иллюзию порядка.
В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышенных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и эстетическим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное место только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих греховных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвышенное до уровня чего-то прекрасного. В связи с этим мне вспомнилось недавно прочтенное мной произведение Лопе де Вега «Фуэнте Овехуна», где автор наглядно в образе командора изображает истинного рыцаря, истинного аристократа с его подлыми замыслами и корыстными устремлениями.
Связь рыцарского идеала с высокими ценностями религиозного сознания – состраданием, справедливостью, верностью – поэтому никоим образом не является чем-то искусственным и поверхностным. Но не эта связь способствует превращению рыцарства преимущественно в некую прекрасную форму, в тип жизни. И долгая непосредственная укоренность рыцарства в воинском мужестве не смогла бы его возвысить до такой степени, если бы женская любовь не была тем пылающим жаром, который вносил живое тепло в это сложное единство чувств и идеи.
Рыцарь и его дама сердца, герой ради любви – вот первичный и неизменный романтический мотив. Подвиг должен состоять в освобождении или спасении дамы от грозящей ей ужасной опасности.
Средневековый воинский спорт (турниры) был далек от природы. Напряжение битвы обостряется такими побудительными силами, как аристократическая гордость и честь, романически-эротическое (завоевание сердца своей дамы), искусное великолепие. Все перегружено роскошью и украшательством, исполнено красочности и фантазии.
Кроме рыцарских турниров эта игра имела другую столь же важную форму – рыцарские ордена. Первые рыцарские ордена (три наиболее известных ордена Святой Земли) возникли как чистейшее воплощение средневекового духа в соединении монашеского и рыцарского идеалов. Они выросли затем в крупные политические и экономические институции. Политические выгоды постепенно оттесняли на задний план их духовный характер так же как и рыцарски-игровой элемент, а экономические аппетиты брали верх над политической выгодой.
Значение обета состояло, как правило, в том, чтобы, подвергая себе воздержание, стимулировать тем самым скорейшее выполнение обещанного. В обетах позднего средневековья особое значение все еще придается волосам и бороде, неизменным носителям магической силы. Бенедикт XIII, авиньонский папа и по сути тамошний затворник, в знак траура клянётся не подстригать бороду, покамест не обретет свободу.
Иохану Хейзинге удалось в своей книге «Осень Средневековья» воспроизвести дух 14-15 столетий. Конечно, в монографии чувствуется его личное ощущение Средневековья, но от этого не становится меньше заслуга автора. Хейзинга приводит очень много каких-то бытовых примеров, литературных, очень много его собственных размышлений в книге. В этой книге Хейзинга предстал перед нами как ученый–историк, писатель и литературовед, именно благодаря такому сплаву книга производит неизгладимое впечатление и читается легко.
3.Психологический склад средневековой личности
Человеческий тип средневековья вырисовывается благодаря работам И. Хейзинга. Найденные этим автором характеристики складываются в достаточно устойчивый образ.
Специфику средневекового характера видят прежде всего в эмоциональной сфере. Возможно, эмоциональность средневековья сразу бросается в глаза историку ментальностей. У современной цивилизации достаточно средств, чтобы нейтрализовать воздействие слишком сильных эмоций на течение социальной и политической жизни. Управление и особенно стратегические решения должны находиться под контролем государственного расчета. Напротив, в феодальной Европе был распространен тип необузданного и фантазирующего правителя. И, можно предположить, дело заключалось не только в импульсивности властителей, но и в отсутствии представительных органов управления, процедуры коллективных решений, политической культуры гражданского общества. Политика считалась личным, семейным, клановым предприятием, религиозным подвижничеством, рыцарской авантюрой, но никак не работой подотчетных населению служащих и его избранных представителей. «Как правило, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т. е. к наиболее достоверным историческим источникам, чем такие документы по праву являются, этот отрезок истории средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущи современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления страсти встречают ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные эффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону» [5, с. 20].
Но в средневековой эмоциональности усматривается не только повышенная интенсивность, но и крайняя быстрота смены состояний. Причем переходы происходят между полярными эмоциями: от восхищения к гневу, от подавленности к эйфории, от неуверенности к самодовольству. Обратимся опять к свидетельству И. Хейзинги. «Когда мир был на пять веков моложе, — пишет он, — все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдания и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которой и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка...
...Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города» [9, 7].
Указанную особенность психики историки ментальностей называют поляризованностью эмоциональной сферы.
Элементом средневековой чувствительности была нерасчлененность интеллектуальной и эмоциональной сфер. Под этим понимается такое состояние мыслительной деятельности, когда знание аффективно окрашено. Всепроникающая эмоциональность обволакивала в средневековом сознании самые абстрактные понятия. Отделить объективные признаки чего-то отличного отношения к нему было трудно. «Люди этого времени в их способах аргументировать не испытывали потребности в строгой точности... освобождаясь от нее под владычеством неистовых страстей» [9,187].
Средневековый человек, как его рисуют исторические источники, предстает перед нами чрезвычайно чувствительным. Слезы, рыдания, заламывания рук, обмороки часты как у женщин, так и у мужчин. Средневековый человек любил яркие, контрастирующие цвета, его притягивали драматические, часто кровавые зрелища. «Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемое зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа» [9,9]. Эту черту можно назвать сверхчувствительностью (гиперсеизитивностью).
Еще один факт, на который обратил внимание историк ментальностей, состоит в том, что наиболее аффективные виды восприятия — слух, осязание, обоняние — представлены в познании средневековья шире, чем в современном. Чувственная опора интеллектуальной деятельности наших дней — зрение. В средние же века люди в основном слушают, а не читают. Медики определяют болезнь по звуку и запаху. Музыка оказывает на людей глубочайшее впечатление.
На первый взгляд, И. Хейзинга трактует соотношение перцептивных модальностей в средние века иначе. «Основная особенность культуры позднего средневековья — ее чрезмерно визуальный характер. С этим тесно связано атрофирование. мышления. Мыслят исключительно в зрительных представлениях. Все, что хотят выразить, вкладывают в зрительный браз. Полностью лишенные мысли аллегорические театральные сцены, так же как и поэзия, могли казаться терпимыми именно потому, что удовлетворение приносило только то, что было зримо» [9, 318].
Но пишут И. Хейзинга и Л. Февр все-таки о разных вещах. И. Хейзинга — о позднем увядающем средневековье, о разложении его ученой культуры в бесконечных навязчивых визуализациях (и, с другой стороны, об экстатической власти музыки над тем миром). Историки же «Анналов» претендуют на обобщение перцептивного опыта средневековья в эпохальный тип восприятия. И хотя в культурной иерархии восприятий места разных перцептивных модальностей по периодам, странам, социальным слоям, разумеется, меняются, прикидка Февра в целом остается верной: средневековье в сравнении с нашим веком — визуально отсталая эпоха. Но речь идет, разумеется, о символических средствах выражения, а не об остроте зрения!
В сфере групповых отношений характерной особенностью средневековой личности был конформизм по отношению к своим и социальная агрессивность по отношению к чужим. Средневековую личность можно назвать корпоративной. Она вращалась в своей среде и принадлежала к своей касте (сословию, фамилии, общине, гильдии, цеху). Поэтому, как считают историк культуры «в средние века обе стороны самосознания — по отношению к внешнему миру и своему внутреннему «Я» — как бы дремали под одним общим покрывалом. Последнее было соткано из бессознательных верований, наивных воззрений и предрассудков, весь мир с историей представляется сквозь это покрывало в своеобразной окраске, я человек познавал себя только по кастовым особенностам или по признакам, различающим народ, партию, корпорацию, семью, — другими словами, понятие личности связывалось всегда с какой-нибудь общей формой» (1,157].
Сходным образом высказывается А.Я. Гуревич: «Средневековье имеет ясную идею человеческой личности, ответственной перед Богом и обладающей метафизическим неуничтожаемым ядром — душою, но не признает индивидуальности. Установка на всеобщность, типичность, на универсалии, на деконкретизацию противоречила формированию четкого понятия индивида» [2, 278].
Но советский историк писал о понятии (культурной категории) «личность». Корпоративная личность средневековья, как и политический человек античности, и люди родо-племенной архаики, — это один из типов поведений, хотя и преобладающий. Он хорошо отражен в социальных нормах эпохи, является ее эмблемой. Воспитание, социальная память, традиция воспроизводят и передают именно этот тип. Другие человеческие образы затушевываются и даже стираются. Но они, разумеется, есть. Любое общество знает не только безличных статистов, но и творцов с широким кругозором и неординарным поведением. Своей репутацией средневековый человек во многом обязан своеобразному складу учености, которая охотно обобщала и универсализировала, но мало интересовалась индивидуальными чертами человека и потому «опускала» их.
Редкий медиевист не отметит, насколько жизнь средневекового человека окрашена страхом. «Чувство неуверенности — вот что влияло на умы и души людей средневековья и определяло их поведение. Неуверенность в материальной обеспеченности и неуверенность духовная; церковь видела спасение от этой неуверенности, как было показано, лишь в одном: в солидарности членов каждой общественной группы, в предотвращении разрыва связей внутри этих групп вследствие возвышения или падения того или иного из них. Эта лежавшая в основе всего неуверенность в конечном счете была неуверенностью в будущей жизни, блаженство в которой никому не было обещано наверняка и не гарантировалось в полной мере ни добрыми делами, ни благоразумным поведением. Творимые дьяволом опасности погибели казались столь многочисленными, а шансы на спасение столь ничтожными, что страх неизбежно преобладал над надеждой... Итак, ментальность, эмоции, поведение формировались в первую очередь в связи с потребностью в самоуспокоении» [5, с. 302].