Реферат: Вклад русских ученых в мировую этнографическую науку
Деятельность этого замечательного ученого-гуманиста, отважного путешественника и талантливого исследователя составляет предмет гордости и русской и мировой науки. Своими многолетними исследованиями в Океании и Индонезии Миклухо-Маклай внес совершенно новую струю в историю науки. Оставляя в стороне результаты его ценных естественно-научных работ, напомним только, что своими антропологическими наблюдениями Миклухо-Маклай в немалой степени содействовал торжеству моногенетического взгляда на происхождение человека и его рас над антинаучными расистскими теориями.
Что касается собственно этнографических исследований Миклухо-Маклая, то необходимо напомнить прежде всего, что он был пионером совершенно нового метода полевой этнографической работы: отважный исследователь не побоялся поселиться один среди папуасов Новой Гвинеи, пользовавшихся репутацией жестоких людоедов, на берегу, куда не ступала прежде нога белого человека, и прожил с ними много месяцев; он установил с ними дружественные отношения, изучил их язык, оказывал им разнообразные услуги и непрерывно вел научные наблюдения.
Миклухо-Маклай доказал на деле, что такой метод этнографической работы не только больше согласуется с принципами гуманизма, но и в чисто научном отношении дает гораздо больше, чем вооруженные экспедиции или наблюдения с борта корабля при кратковременных визитах мореплавателей. Правда, у русского ученого были в этом смысле предшественники в лице миссионеров, которые тоже годами жили одни среди туземцев и изучали их языки; но миссионеры преследовали совсем другие цели, и эти цели, за редкими исключениями, дурно отражались на научных результатах их наблюдений. Маклай же был первым ученым, который с чисто научными целями предпринял трудный и опасный опыт «стационарной» этнографической работы нового типа и добился блестящего успеха этого опыта.
Результаты этнографических исследований Миклухо-Маклая не очень велики количественно: погибший рано исследователь не успел опубликовать многого из своих материалов. Зато они представляют огромную ценность для науки в двух отношениях: в смысле достоверности описанных фактов, — добросовестность русского исследователя не позволяла ему записывать и тем более публиковать ничего, в чем он не убедился путем строго научного наблюдения, — и в смысле умения передать конкретную, живую картину жизни туземцев.
Работы Миклухо-Маклая, в отличие от работ многих других русских ученых, хорошо известны европейско-американским ученым, — значительную часть своих материалов Маклай печатал в иностранных журналах; поэтому они не могли не оказать влияния на мировую этнографию.
4
Чтобы не возвращаться в дальнейшем к вопросам методики полевой этнографической работы и собирания материала, напомним, что метод стационарных исследований, с длительным пребыванием среди изучаемой народности, с обязательным изучением ее языка, при сочетании научной работы с практической помощью населению, был после Миклухо-Маклая детально разработан и успешно применялся русскими этнографами. В разработке этого метода велика заслуга политических ссыльных, исследователей-революционеров, которым в эпоху самодержавия приходилось нередко проводить долгие годы в отдаленных районах севера, среди нерусского населения, изучением которого они занимались. Так выросла обширная этнографическая литература о народах Сибири и Севера — работы И.А. Худякова, С.Ф. Ковалика, В.М. Ионова, Н.А. Виташевского, Л.Г. Левенталя, В.П. Майнова, В.Ф. Трощанского, Л.Я. Штернберга и др. В числе этих исследователей были и ссыльные поляки — повстанцы и революционеры : Вл. Серошевский, С.В. Ястремский, Феликс Кон. Некоторые из этих этнографов, как В.Г. Богораз, В.И. Иохельсон, в дальнейшем внесли свой опыт и знания в совместную работу с американскими учеными по изучению азиатско-американских культурно-этнических связей — в большую «Джезуповскую северо-тихоокеанскую экспедицию», материалы которой составляют крупный вклад в этнографическую литературу.
Через Богораза и Штернберга славные традиции старой революционно-демократической этнографии с ее характерным методом стационарной полевой работы перешли в советскую этнографию. Последняя усвоила и углубила этот метод. Из школы Штернберга и Богораза вышли первые советские этнографы-собиратели, посвящавшие свои силы многолетнему изучению отдельных народностей: они поселялись среди последних, усваивали их язык, работали в местных школах, красных чумах, краеведных пунктах, активно участвовали в общественно-культурной работе среди изучаемого народа и параллельно собирали ценнейший материал. Советская система проведения экономических и культурных мер для подъема отсталых народностей наших окраин давала для такой работы прекрасные возможности — культурные базы Комитета Севера, краеведные пункты, школы, политико-просветительские учреждения, медицинская сеть и пр. В дальнейшем в этнографическую работу стали втягиваться и молодые местные кадры, первые этнографы — питомцы советской школы, ведшие исследовательскую работу среди своих соплеменников. Это было не что иное, как поднятие на более высокий уровень той традиции стационарной полевой работы, которая идет от Миклухо-Маклая через этнографов — политических ссыльных до советского поколения исследователей-этнографов.
5
От полевой собирательской работы этнографов перейдем теперь к основным принципиальным вопросам этнографической науки. Что внесли в этом отношении русские ученые в мировую науку?
Прежде всего — самое понимание задач этнографии как науки, определение ее места среди других наук, ее специфики, ее метода. Роберт Лоуи в своей «Истории этнологической теории» — обзоре истории этнографических учений — считает целесообразным начать ее с изложения взглядов двух немецких историков Кристофа Мейнерса и Клемма, оговариваясь, впрочем, что выбор отправной точки всегда условен[ix]. В данном случае ее выбор мало удачен. В самом деле, Мейнерс в своей «Grundriss der Geschichte der Menschheit» (1785) проявил, правда, интерес к некоторым народным обычаям, но, по заявлению самого Лоуи, был весьма далек от мысли о самостоятельной науке, которая бы изучала народные обычаи, да и не считал возможным и полезным делом собирать и изучать все обычаи всех народов. Мейнерсу можно поставить в заслугу интерес к истории культуры, но он был совершенно чужд даже самого отдаленного понимания задач этнографии как особой науки, — да и самого слова этого тогда не существовало. Клемм же писал гораздо позже — в 1843–1855 гг., но и он, хотя был большим любителем коллекционировать разные факты культурной истории человечества и придерживался точки зрения прогрессивного развития культуры, отнюдь не был этнографом и едва ли имел какое-либо представление о задачах этой науки. После этих «пионеров» Лоуи переходит к изложению взглядов Теодора Вайца, Адольфа Бастиана и английских эволюционистов.
Если бы Лоуи знал русский язык и историю русской этнографии, он мог бы найти в ней гораздо более подходящих пионеров этой науки, понимавших ее принципиальные задачи и специфику. Он нашел бы их среди основателей и первых руководителей Русского географического общества. На одном из первых заседаний Отделения этнографии этого общества, 6 марта 1846 г., председатель его академик К.М. Бэр выступил с докладом, озаглавленным «Об этнографических исследованиях вообще и в России в особенности». В этом докладе, уже одно заглавие которого для того времени знаменательно, К.М. Бэр развил ряд интересных мыслей, свидетельствующих о серьезном понимании задач этнографической науки. Сравнительная этнография, по словам Бэра, дополняет историческую науку, в особенности там, где ощущается недостаток в прямых исторических данных.
Теоретические взгляды Бэра отнюдь не во всем были передовыми, даже для его времени. В понимании этнических особенностей отдельных народов Бэр отражал научные представления того времени, видя — вслед за Блюменбахом — причинную зависимость между расовыми признаками и политическим устройством общества. Но очень ценно, что К.М. Бэр подчеркивал важность и неотложность этнографических исследований, ибо «запасы для работ этнографических уменьшаются с каждым днем вследствие распространяющегося просвещения, которое сглаживает различия племен». «Все сведения, кои еще возможно соединить, составляют сокровище, которое с течением времени возрастает в цене. Поэтому все, что сделано будет для этнографии, сохранит по себе самое продолжительное воспоминание»[x]. Бэр сам не чужд был полевой этнографической работы: в этом же докладе он ссылался на свои собственные наблюдения среди промыслового населения Новой Земли, куда он совершил поездку в 1837 г.
Еще более ясное понимание задач этнографии обнаружил в своем программном докладе «Об этнографическом изучении народности русской» Н.И. Надеждин, один из самых активных руководителей Общества. В этом докладе, прочитанном 29 ноября того же 1846 г., Надеждин высказывает важную и интересную мысль. У нас, говорит он, накоплено уже много этнографического материала, но этнографии, как науки, еще нет. В чем же разница между этнографическим материалом и этнографией как наукой? Надеждин точно определяет эту разницу. «Собирать материал для Науки, — указывает он, — может всякий охотник, личным усердием и личными средствами. Но самая Наука является только тогда, когда, во-первых, сбор материалов производится не набежно и урывочно, как где пришлось, как попало под руку, но систематически, в порядке, связи и полноте, требуемых Наукою»; во-вторых же, собранный материал должен быть пропущен сквозь «чистительное горнило строгой, разборчивой критики».
Эта замечательная мысль (и в наши дни не устаревшая, ибо есть люди, и сейчас не понимающие разницы между этнографическим материалом и этнографической наукой) свидетельствует о необычайной ясности понимания Надеждиным современного ему состояния научных знаний и очередных задач научной работы. Далее Надеждин, человек широкого образования, с разносторонними интересами, пытается дать философское определение задач этнографии. Он перебирает разные возможные определения, — одни оказываются слишком узки, другие слишком широки, — и останавливается на определении этнографии, тесно связанной с географией, как науки о народах. «Ее (этнографии) задача: приурочивать “людское” к “народному” и чрез то обозначать в нем “обще-человеческое”». «Народности» — это «естественные разряды» в «человечестве», они и составляют содержание этнографии. Так как вернейшее средство различать народы — это язык, то изучение народного (а не книжного!) языка составляет первую задачу этнографа. «Лингвистическая этнография» составляет первый раздел этой науки, за ней идет «физическая» (т.е. антропология) и «психическая»[xi], под которой Надеждин разумел собственно этнографию в нашем смысле слова.
Очень интересны также мысли Надеждина о задачах той критики, в которой он усматривал первый признак науки. По его мнению, задача критики состоит в том, чтобы выделить то, что свойственно данному народу самому по себе, отсеяв различные посторонние влияния и заимствованные элементы. Говоря об изучении русского народа, Надеждин ставил задачей определить, что свойственно «первобытной, основной, чистой, беспримесной русской натуре», а что представляет собой влияние чуди, немцев, византийцев, варягов[xii]. Для того времени взгляд Надеждина представлял крупный шаг вперед в понимании задач этнографии: это был, хотя и в несколько упрощенном выражении, впервые тогда сформулированный принцип историзма, который впоследствии сделался руководящим принципом этнографической науки.
Для достижения поставленной цели — выделения исторических напластований в данной народности — Надеждин указывал метод: сравнительное изучение отдельных частей этой народности. Применительно к задачам русской этнографии это означало изучение всех географических групп русского народа — Руси во всех ее «самомельчайших разветвлениях». С этой задачей, так глубоко и теоретически обоснованной Надеждиным, и было связано предпринятое Географическим обществом в широких масштабах планомерное собирание этнографического материала по всей стране по единой программе.
Не меньше ценного внес в разработку этнографической теории третий из активных деятелей Географического общества — К.Д. Кавелин. Ближайший сотоварищ Надеждина по работе в отделении этнографии, по разборке поступавших туда описательных материалов, Кавелин не раз имел случай высказывать свои мысли, близкие к мыслям Надеждина. Мы не будем излагать их здесь, а познакомимся лишь с его идеями, представляющими дальнейшее углубление понимания задач этнографической науки. В известной статье «Взгляд на юридический быт древней России» (1846), а потом в рецензии на книгу А.В. Терещенко «Быт русского народа» (1848) Кавелин развил целую программу изучения народных обычаев, обрядов и верований, обстоятельно изложив свое поразительно глубокое для того времени понимание этих явлений.
В упомянутой статье 1846 г. Кавелин, отправляясь от проблем древней русской истории, ставит вопрос о том, где «ключ» к правильному пониманию этой истории, и отвечает указанием на «наш внутренний быт», т.е. на факты этнографии, которые гораздо лучше, чем летописи, сохраняют остатки глубокой старины[xiii]. «Ищите в основании обрядов, поверий, обычаев-былей, — пишет Кавелин в другом месте, — когда-то живых фактов, ежедневных, нормальных, естественных условий быта, и вы откроете целый исторический мир, которого тщетно будем искать в летописях, даже в самых преданиях. Народные обычаи — ключ к истории народа». Как это понимать? «Наши простонародные обряды, приметы и обычаи, — разъясняет Кавелин, — в том виде, как мы их теперь знаем, очевидно, сложились из разнородных элементов и в продолжение многих веков». Вследствие многовековой непрерывной «перестройки» исторического быта народа «наши обычаи и обряды представляют самый нестройный хаос, самое пестрое, повидимому бессвязное, сочетание разнороднейших начал. Развалины эпох, отделенных веками, памятники понятий и верований самых разнородных и противоположных друг другу в них как бы набросаны в одну груду в величайшем беспорядке»[xiv].
Так как «подвести их под систему, объяснить из одного общего начала невозможно», то для объяснения всей этой массы обычаев и обрядов «остается одно средство: разобрать их по эпохам, к которым они относятся, по элементам, под влиянием которых они образовались...». Для разъяснения Кавелин прибегает к сравнению с методом естественных наук. «По примеру геологии, критика должна найти ключ к этим ископаемым исчезнувшего исторического мира». «Ключ» же этот заключается в следующем: «Всякий обряд, поверье, обычай, непременно имеют исторически, в основании своем, действительный факт, естественный или бытовой. Сначала они не поверье, не обряд, а простое понятие или живое действие». Лишь позже, с изменением исторических условий, представление становится поверьем, действие — обрядом; им придают тогда новое толкование, не соответствующее их подлинному историческому происхождению. Народным осмыслениям обрядов, по мнению Кавелина, верить нельзя, ибо народ сам не помнит первоначального их смысла[xv].
В этих чрезвычайно интересных мыслях, развитых Кавелиным в 1846–1848 гг., мы узнаем не что иное, как тот «метод пережитков», который обычно связывают с именем Эдуарда Тэйлора и который действительно был разработан позднее английским ученым. Кавелин не употребляет слова «пережитки» (survival), введенного Тэйлором, но все учение о пережитках мы видим у него в законченном виде. В одном только кавелинский «метод пережитков» отличается по существу от тэйлоровского: Кавелин не прибегал к приему сравнения, которым так широко пользовались и зачастую злоупотребляли эволюционисты школы Тэйлора. С другой стороны, Кавелин критически относился к гипотезе «заимствования», которой в его время, как и позже, многие тоже злоупотребляли: нельзя, говорит он, рассматривать наши обычаи, поверья, как от кого-то заимствованные, только на том основании, что они сходны с чужими[xvi].
6
Для того времени такое понимание задач этнографической науки было передовым. Но оно было, конечно, ограниченным, — недаром названные только что ученые принадлежали к либеральному, помещичье-буржуазному крылу русской общественности. Однако уже вскоре, в 50-х и начале 60-х годов, зазвучал и голос русских революционных демократов, которые четко и ясно очертили круг задач этнографической науки с точки зрения интересов самого народа. Выразителями научных взглядов этого самого передового отряда русской общественности тех лет были Н.Г. Чернышевский и его друзья — сотрудники журнала «Современник».
Революционные демократы понимали задачи этнографии чрезвычайно широко. Они придавали ей большое познавательное, даже мировоззренческое значение и в то же время видели важную практическую роль изучения народа. С одной стороны, этнография позволяет нам проникнуть в далекое прошлое человечества, с другой — она приближает нас к пониманию насущных нужд нашего народа.
Широкое познавательное значение этнографической науки прекрасно определил корифей русской революционной демократии Н.Г. Чернышевский. Не будучи специалистом-этнографом, он обладал, однако, поразительно ясным пониманием задач и принципов этнографии. Эту науку он склонен был ставить вообще на первое место среди других наук.
Чрезвычайно интересны мысли, изложенные по этому поводу Чернышевским в одной из его статей в «Современнике» в 1855 г. — в рецензии на «Магазин землеведения и путешествий» Н. Фролова. В этой статье Чернышевский указывает прежде всего на бóльшую важность общественно-исторических наук, сравнительно с естественными: «Как ни возвышенно зрелище небесных тел, как ни восхитительны величественные или очаровательные картины природы, человек важнее, интереснее всего для человека. Потому, как ни высок интерес, возбуждаемый астрономиею, как ни привлекательны естественные науки, — важнейшею, коренною наукою остается и останется навсегда наука о человеке»[xvii]. Среди же наук о человеке важнее всего те, которые помогают понять окружающую нас действительность, нашу цивилизацию. Но понять ее можно только, если знать «первоначальную сущность»