Сочинение: Эрнест Хемингуэй
Вот один из таких. Гарри Кросби, племянник самого Пирпонта Моргана, молодой, богатый, удачливый, поэт-солнцепоклонник. В 1917 году под Верденом на “Священной дороге” он попал со своим санитарным автомобилем под германский заградительный огонь. Товарищи Кросби остались на полях под Верденом, а он уцелел только для того, чтобы почувствовать, что внутри у него что-то родилось и сейчас же умерло, и дальше, через ряд лет, за видимостью внешнего успеха, личного счастья, меценатства, создания издательства “Черное солнце”, проходит сумасшедшая идея о смерти как мистическом приобщении к солнцу, безумный дневник и самоубийство на пароходе, по пути домой, в объятиях убитой им любовницы.
Пожалуй, единственным освежающим впечатлением для этих неоперившихся юнцов была встреча с простыми, цельными, собранными, мужественными людьми, которых отбирала и ставила в первый ряд война. Ричард Олдингтон — один из самых талантливых представителей английской ветви “потерянного поколения” — так говорит о впечатлении, которое произвело на его героя, новобранца Джорджа Уинтер-борна (“Смерть героя”) первая его встреча на пароходе с обстрелянными солдатами: “В первый раз со дня объявления войны Уинтерборн почувствовал себя почти счастливым. Вот это люди! Было в них что-то напряженно мужественное, что-то целомудренное, удивительно дружелюбное и бодрящее... Эти люди казались измученными и постаревшими, но кипели энергией, какой-то медлительной своеобразной и терпеливой энергией... Это были люди!”
Для тех, кто становился “крепче на изломе”, кому было доступно фронтовое братство,— такая встреча в значительной мере определила всю дальнейшую жизнь;
вот как писал об этом в 1936 году А. Мак-Лиш в своем “Слове к тем, кто говорит:
“Товарищ”:
Тот мне брат, кто со мною в окопах
Горе делил, невзгоды и гнев.
Почему фронтовик мне родное, чем брат?
Потому что мыслью мы оба шагнем через море
И снова станем юнцами, что бились
Под Суассоном, и Мо, и Верденом, и всюду.
Французский кларнет и подкрашенные ресницы. Возвращают одиноким сорокалетним мужчинам Их двадцатое лето и стальной запах смерти;
Вот что дороже всего в нашей жизни — Вспоминать с неизвестным тебе человеком Пережитые годы опасностей и невзгод.
Так возникает из множества поколенье — Людская волна однокашников, однолеток. Перемирие было встречено с восторгом, но не принесло разряда накопившегося напряжения: “В первый день перемирия мы ликовали, а наутро не знали, что нам делать”,— писал американский критик и поэт М. Каули.
Хемингуэй, как и многие его сверстники, рвался на > фронт. Но в американскую армию его упорно не принимали, и поэтому вместе с товарищем он в апреле 1918 года завербовался в один из санитарных отрядов, которые США направили в итальянскую армию. Это был один из самых ненадежных участков западного фронта. И так как переброска американских частей шла медленно, эти добровольные санитарные колонны должны были также демонстрировать американскую форму и тем самым поднимать дух неохотно воевавших итальянских солдат.
Вскоре автоколонна Хемингуэя попала на участок близ Фосс альты, на реке Пьяве. Но он стремился на передовую, и ему поручили раздавать по окопам подарки — табак, почту, брошюры.
В ночь па 9 июля Хемингуэй выбрался на выдвинутый вперед наблюдательный пост. Там его накрыл снаряд австрийского миномета, причинивший тяжелую контузию и много мелких ранений. Два итальянца рядом с ним были убиты. Придя в сознание, Хемингуэй потащил третьего, который был тяжело ранен, к окопам. Его обнаружил прожектор и задела пулеметная очередь, повредившая колено и голень. Раненый итальянец был убит. При осмотре тут же на месте у Хемингуэя извлекли двадцать восемь осколков, а всего насчитали их двести тридцать семь. Хемингуэя эвакуировали в Милан, где он пролежал несколько месяцев и перенес ряд последовательных операций колена. Выйдя из госпиталя, Хемингуэй добился назначения лейтенантом в пехотную ударную часть, но был уже октябрь, и скоро было заключено перемирие “Тененте Эрнесто” — Хемингуэй был награжден итальянским военным крестом и серебряной медалью за доблесть — вторым по значению военным отличием.
Однако война отметила его и другим. Он никогда не мог избавиться от потрясений, описанных позднее в “Прощай, оружие!”... После контузии он надолго лишился способности спать в темноте ночью и его долго тревожили кошмары; это была не только физическая травма. Личные впечатления, общение с рядовыми итальянцами, их рассказы о капореттском разгроме, антивоенные демонстрации на улицах Милана, выкрики:
“Долой офицеров!”— все 'это на многое открыло глаза Хемингуэю глубоко потрясло его. В рядах чужой армии, в чужой стране, он стал свидетелем бесцельной бойница чужие и чуждые интересы, где, в отличие от чикагских боен, мясо просто зарывали в землю. Здесь впервые раскрылся Хемингуэю страшный мир, где все конфликты хотят решать войной, открылся и основной закон этого волчьего мира — война всех против всех.
“Уходишь мальчиком на войну, полный иллюзий собственного бессмертия. Убьют других, не тебя... А потом, когда тебя серьезно ранят, ты теряешь эту иллюзию и понимаешь, что могут убить и тебя”. Так было с самим Хемингуэем, так стало и с его героями. Война показала Хемингуэю смерть без покровов и героических иллюзий. “Абстрактные слова, такие, как “слава, подвиг, доблесть” или “святыня”, были непристойны рядом с конкретными... названиями рек, номерами полков и датами”. Непристойны потому, что они действительно были лживы в данной обстановке. А потом пришло время, когда для его полковника Кант-уэлла (“За рекой, в тени деревьев”, 1950) неотступным кошмаром стал самый номер его собственного полка, полегшего в ненужной атаке уже на полях второй мировой войны.
Тогда, в Италии 1918 года, Хемингуэй был еще не писателем, а 'солдатом, но, несомненно, что впечатления и переживания этого полугода на фронте не только наложили неизгладимую печать на весь его дальнейший путь, но и непосредственно отразились в ряде его произведений.
В 1918 году Хемингуэй возвращался домой в Соединенные Штаты в ореоле героя, одним из первых раненых, одним из первых награжденных. Может быть, это некоторое время и льстило самолюбию молодого ветерана, но очень скоро он разделался и с этой иллюзией.
Однако вскоре Хемингуэй стал тяготиться журнализмом. Не то чтобы ему не нравилась работа разъезд иного корреспондента, но он стал опасаться, что увлечение ею повредит ему как писателю. Позднее, в своей “Автобиографии”, патриарх американского журнализма Линкольн Стеффенс вспоминал:
“Как-то вечером, во время Лозаннской мирной конференции, Хемингуэй показал мне своп депепти с греко-турецкого фронта. Он только что перед тем вернулся с театра войны, где наблюдал исход греческих беженцев из Турции, и его депеша сжато и ярко передавала все детали этого трагического потока голодных, перепуганных, отныне бездомных людей. Я словно сам их видел, читая строки Хемингуэя, и сказал ему об этом. “Нет,— возразил он,— вы читаете код. Только код. Ну, разве это не замечательный язык?” Он не хвастал, это была правда, но я помню, как позже, много позже он говорил: “Пришлось отказаться от репортажа. Очень уж меня затягивал язык телеграфа”.
Долгие годы Хемингуэй-газетчик был свидетелем всякого рода парламентской возни, его это приучало путать большие политические вопросы, волнующие все человечество, с интригами и корыстной игрой политиканов — и он часто отмахивался от политики вообще. Сказывалась типично американская нелюбовь к теории, анархо-индивидуализм западного интеллигента его поры, ненависть ко всяким закулисным махинациям. И все же, вспоминая позднее о кризисном для него 1923 годе, он пишет: “Помню, как я возвратился с Ближнего Востока... совершенно подавленный тем, что происходит, и в Париже пытался чем-то помочь делу, то есть стать писателем... Холодный, как змий, я решил стать писателем и всю свою жизнь писать как можно правдивее”. Хемингуэй говорил о том, как полезна для писателя работа в газете. Но что же все-таки извлек он сам из этой работы? Прежде всего, жизненный опыт, запас впечатлений и но меньший запас наблюдений от встреч с широким кругом людей. А в выработке его стиля закрепление одного из уже давно приобретенных им качеств: емкого лаконизма, умения выжать главное и поставить это главное на ударное место, в ключевую фразу или заглавие.
Почти два года длился второй тур газетной работы Хемингуэя; постоянной базой его был Париж. За эти годы Хемингуэй много повидал и многому научился.
Хемингуэй годами воспитывал в себе честное и серьезное отношение к слову, а именно такого отношения и не было в газете Хайндмарша, и не этого от него требовали редактора.
Именно в Торонто Хемингуэй пытался уклониться от этих поручений, пародируя в своих фельетонах напыщенный стиль газеты. Такова, например, его парозия на рекламные публикации об американских курортах:
“Прекрасное озеро Мухобойное гнездится как язва в самом сердце больших северных лесов. Вокруг него громоздятся величественные горы. А над ними высится величественное небо. Со всех сторон его окружают величественные берега. А берега усеяны величественной дохлой рыбой — заснувшей от скуки”.