Статья: Интеллигенция и свобода (к анализу интеллигентского дискурса)

Предлагаемые ниже заметки выполнены в духе «археологического подхода» М. Фуко, переносящего фокус описания с объекта на окружающее его дискурсивное пространство. Дискурс — это не только слова и тексты, но и стратегии их продуцирования, распостранения и понимания, опирающиеся на (как правило) негласные соглашения, пресуппозиции и постулаты речевого общения. Наконец, дискурс — это не только слова, но и реальность, в этих словах заключенная и трансформируемая под их влиянием. Выше было показано, что выделяемые обычно признаки интеллигенции, кажущиеся по отдельности вполне адекватными, дают в сумме противоречивую картину. Противоречивость устраняется, если рассматривать эти признаки не в качестве свойств, объективно присущих объекту, но категорий дискурса. Тогда, допустим, фанатизм может и не противоречить рефлективности, поскольку эти категории во- все не обязательно между собой взаимодействуют 4. Более того, дискурсивные формации могут вовсе не подчиняться таким законам логики, как принцип противоречия, исключения третьего и т. п.; как станет ясно из нижеследующего, интеллигентский дискурс принадлежит как раз к таким формациям.

---------------------------------

3 Близкий подход для описания поэтического языка был в свое время предложен А. К. Жолковским, с точки зрения которого «поэтический мир» писателя аналогичен системе грамматических категорий языка (ср., например, Жолковский, Щеглов 1976; 53).

4 Здесь опять-таки может быть полезной аналогия с грамматическими категориями естественного языка: некоторые категории тесно между собой взаимодействуют (так, в русском языке форма падежа зависит от рода и такой экзотической категории как одушевленность), другие нет. При этом характер и причины такого взаимодействия не имеет смысла искать в сфере лексической семантики (т. е. семантики, осознаваемой говорящим/слушающим), более того, грамматические значения могут вступать в конфликт с «одноименными» лексическими; так, труп отличается от мертвеца и покойника своей грамматической неодушевленностью. В обыденной речи эти слова являются как правило синонимами, но в поэзии и мифологии семантика их может различаться (ср. рассуждение о покойниках-беспокойниках у Хармса). Соотношение грамматического и лексического значений в достаточной мере аналогично соотношению дискурсивных и идеологических категорий.

Если уже границы феномена интеллигенции оказываются трудноуловимыми, то еще более аморфны и неопределенны границы — как хронологические, так и семантические — интеллигентского дискурса. Однако эта внешняя неопределенность компенсируется чрезвычайной устойчивостью внутренней структуры самого дискурса, его логики, на протяжении полутора веков практически неизменной; добавлялись, трансформировались и отмирали лишь второстепенные его составляющие. Сказанное не означает, что в развитии интеллигентского дискурса нет внутренней хронологии. Отчетливо выделяются три основных этапа:

1. Подготовка и становление: условно говоря от Кантемира («Расколы и ереси науки суть дети») до Белинского. Это предыстория дискурса: интеллигенции еще нет, но дискурсивное пространство для нее подготавливается.

2. Расцвет: от Белинского до «Вех».

3. После «Вех» — своего рода жизнь после (провозглашенной) смерти. «Вехам» как в истории самой интеллигенции, так и интеллигентского дискурса принадлежит совершенно особое место, поэтому и обращаться к ним мы будем чаще, чем к какому-либо иному источнику, причем, как правило, будем рассматривать его не как собрание текстов различных авторов, но как единый текст.

Тематически интеллигентский дискурс оказывается чрезвычайно емким, многомерным: пространство географическое и культурное, история и эсхатология, нравственность и политика, судьба и миссия — все это не только проблемы, мучившие интеллигентов разных поколений, но, в первую очередь, категории, вне которых развертывание интеллигентского дискурса немыслимо. И все же главное, как представляется, в другом: не в объеме, а в характере и структуре связей. Дискурс этот характеризуется сверхсвязностью (все связано со всем), что отделяет его от рассудочных дискурсов научного, философского или даже публицистического типов и приближает к художественным (причем, скорее поэтическим, нежели прозаическим) и мифологическим дискурсам. А сверх-связность, в свою очередь, закономерно приводит к амбивалентности, аморфности и прямолинейности. Еще раз подчеркнем, что дело идет не о содержании интеллигентских писаний — оно как раз весьма разнообразно, но о структуре этого содержания. И вот здесь-то оказывается, что Пешехонов и Мережковский, Бердяев и Луначарский, Солженицын и Синявский — все они мыслят в одних и тех же категориях, находятся в плену одних и тех же стереотипов.

Предлагаемый ниже обзор дискурсивных категорий ни в коей мере не претендует на полноту; задача его в другом: на примере некоторых из наиболее характерных категорий продемонстрировать внутреннюю логику развертывания интеллигентского дискурса. Некоторые из этих категорий являются культурологическими универсалиями, другие — универсалиями русской культуры, в то время как третьи специфичны именно для данного типа дискурса. В первых двух случаях интерес представляют не категории сами по себе, но способ их реализации.

3. Свое-чужое. В самой природе русской интеллигенции изначально заложена некая двойственность: с одной стороны, она является результатом попытки создания образованной прослойки общества по европейскому образцу (уже само слово «интеллигенция» указывает на это со всей недвусмысленностью) — своего рода интеллектуальной элиты, — и не учитывать эту соотнесенность с Западом было бы непозволительной ошибкой 5. Подражательность русской интеллигенции стало общим местом в писаниях ее критиков. Ср. риторическое восклицание М. О. Гершензона:

Не поразительно ли, что история нашей общественной мысли делится не на этапы внутреннего развития, а на периоды господства той или другой иноземной доктрины? Шеллингизм, гегелианство, сен-симониз.м, фурьеризм, позитивизм, марксизм, ницшеанство, неокантианство, Мах, Авенариус, анархизм — что ни этап, то иностранное имя (Вехи: 94-95; курсив мой. — М. Л.).

С другой стороны, дело очевидным образом идет не просто о перенесении, трансплантации западноевропейской модели — помещение ее в принципиально иной культурный контекст приводит к ее перекодировке в терминах, специфических именно для русской культуры, трансформации, в результате которой многие из исходных компонентов были утеряны, а некоторые добавлены, и, что еще важнее, большинство акцентов было смещено, например, «передвинуто» из интеллектуальной сферы в сферу нравственную 6. В результате такого транскультурного перевода русская интеллигенция и с содержательной, и с функциональной точки зрения оказалась явлением принципиально иного порядка, нежели западная интеллектуальная элита 7.

С этим же связан один из многочисленных парадоксов русской интеллигенции: «чужое» является сокровенным «своим» (это мироощущение было выражено еще Батюшковым формулой «Чужое — мое сокровище» 8). А это, в свою очередь, приводит к следующему парадоксу: если проинтеллигентски настроенные авторы, как правило, подчеркивали ее западный (что в данном контексте означало также и передовой) характер, то для авторов антиинтеллигентской направленности она, напротив, представляет собой специфически российский феномен 9 в истории мировой культуры. Казалось бы, последнее обстоятельство авторами почвеннической ориентации должно было бы занесено в актив интеллигенции, однако этого не происходит: уникальность интеллигенции определяется ее сугубой «неправильностью», «неорганичностью» — интеллигенция оказывается одновременно и испорченным «своим» и неправильным «чужим».

---------------------------------

5 Здесь следует отметить принципиальное отличие в выраженной в самоназвании психологической ориентации таких групп, как «интеллигенты» и «нигилисты», с одной стороны, от «любомудров» — с другой: первые, будучи в достаточной мере оригинальными феноменами русской культуры, декларативно ориентировались на (неопределенный) Запад, вторые, зависимые от вполне определенной (немецкой) философской традиции, демонстративно от подобной ориентации отказываются.

6 С этим связана и, отмеченная еще авторами «Вех», одна из самых знаменательных особенностей русской интеллигенции, разительно отличающей ее от западной интеллектуальной элиты: пренебрежительное отношение к образованности и к силе интеллекта (это пренебрежение отразилось и в кличке «образованшина», специально для этой цели сконструированной А. И. Солженицыным).

7 Ср. в этой связи судьбу западноевропейского позитивизма на русской почве, давшего, помимо прочего, такое специфически русское явление как нигилизм — европейская «положительность» обернулась сугубой отрицательностью. Ср.: Когда молодой естествоиспытатель во Франции середины XIX в. резал лягушку, это означало желание сделать еще одно открытие или сдать еще один экзамен. Когда лягушку режет Базаров, это <...> означает отрицание всего (Лотман, Успенский 1975: 175; разрядка авторов. — М.Л.).

8 Для Батюшкова важен здесь и этимологический смысл сокровища — «сокровенное», «скрытое» («Сокровище мое, куда сокрылось ты»),

9 Ср. формулировку Г. П. Федотова: Говоря о русской интеллигенции, мы имеем дело с единственным, неповторимым явлением истории (Федотов 1991: 67). Г. Федотов занимает особое место в истории русской мысли и к антнинтеллигентскому направлению отнесен быть не может, однако в цитированной статье он не только исследует русскую интеллигенцию, но и вершит суд над ней.

Особый интерес в этом отношении представляет позиция А. И. Солженицына, с точки зрения которого советская интеллигенция не достойна даже своего звания и должна быть переименована:

...сей образованный слой, все то, что самозвано и опрометчиво зовется сейчас «интеллигенцией», называть образованщиной (Солженицын 1995:99; курсив автора. — М.Л.).

Спору нет — «образованщина» звучит обиднее, но — вопреки писателю — вовсе не из-за своего корня, но суффикса, некогда служившего знаком высокого церковнославянизма, ныне — просторечия («деревенщина-засельщина» и т. п.; ср. также старое прозвище интеллигенции: «кружковщина»). У всякого, кто хотя бы в общих чертах знаком со складом мысли писателя, особенно же с его лингвистическим мировоззрением, здесь не может не возникнуть недоумения: слово русского звучания конструируется им специально в качестве сниженного варианта «иностранного» — «свое» оказывается хуже, ниже «чужого». В этой связи следует отметить, что тенденцию употреблять русское в снижающем значении Солженицын считает характерной именно для образованщины и как таковую сурово осуждает:

...пройдитесь по знатным образованским 10 семьям, кто держит породистых собак, и спросите, как они собак кличут. Узнаете (да с повторами): Фома, Кузьма, Потап, Макар, Тимофей (Солженицын 1995:119-120)11.

Отмеченная двойственность имеет самое непосредственное отношение к проблеме свободы. Ориентация на Запад для интеллигенции психологически всегда означала, в первую очередь, ориентацию именно на свободу. С другой стороны, сам факт ориентации на какую-либо готовую модель вообще, особенно же заимствованную с Запада, мог означать и прямо противоположное — ограничение свободного поиска, попытку втиснуть все многообразие жизни в прокрустово ложе готовых решений. С славянофильско-почвеннической точки зрения свобода не может быть результатом «рабского подражания»; более того, православный Восток с его идеалом органической соборности воспринимается как внутренне более свободный по сравнению с механическим Западом со всеми его рассудочными и формальными свободами.

-------------------------------

10 Сомнительная форма от «образованщины»; скорее всего, финаль«-ским» пришла из интеллигентских семей. (Д. Штурман в вышедшем под редакцией А. И. Солженицына исследовании предлагает более корректную форму образованщицкий, однако ввиду явной неудобоупотребительности термина и она предпочитает говорить не об образованшине, а об интеллигентоидах. — Штурман 1993: 147-148.)

11 Любопытно, как в этой связи должен оцениваться Крылов с его «А Васька слушает да ест», где Васька — не только кот, но и, как известно, Наполеона Вообще же традиция называния животных (в первую очередь лесных, но затем и домашних) человеческими именами восходит к мифу и фольклору, и никакого отношения к пренебрежению русскостыо не имеет.

4. Жертва vs, работа. Жертвенность является одной из центральных категорий русской интеллигенции, причем самым непосредственным образом связанной с проблемой свободы: интеллигент (варианты: народоволец, революционер и т. п.) жертвует собственным благополучием, а в идеале — и жизнью ради свободы и счастья других (т. е. народа).

К-во Просмотров: 152
Бесплатно скачать Статья: Интеллигенция и свобода (к анализу интеллигентского дискурса)