Статья: Whether ‘tis nobler in the mind... Пастернак и нравственная дилемма послереволюционной интеллигенции

Что такое поэзия, товарищи, если таково на наших глазах ее рождение? Поэзия есть проза не в смысле совокупности чьих бы то ни было прозаических произведений, но сама проза, голос прозы, проза в действии, а не в беллетристическом пересказе. Поэзия есть язык органического факта, т. е. факта с живыми последствиями (Пастернак IV: 631).

Позиция Пастернака никоим образом не является стабильной. Как и Шостакович, Пастернак балансирует на острие ножа своей официальной роли советского художника. И Шостакович, и Пастернак присваиваются или отбрасываются властью в зависимости от ее генеральной линии. Для обоих звание советского художника скорее тягостно. Для обоих художественная независимость первична, а лояльность к советской власти вторична и даже несколько сомнительна. Для обоих, как для художников, важно творить, но творить во взаимодействии с собственным временем — они не «пишут в ящик».

В названии моего доклада я ссылаюсь на «Гамлета». Я делаю это по двум причинам. Во-первых, именно понимание Пастернаком Гамлета, как видно из «Замечания о „Гамлете"» (Пастернак IV: 415-417), романа «Доктор Живаго» и стихотворения «Гамлет», дает ключ к тому, как мы должны толковать собственный взгляд Пастернака на его «обязательство по отношению к его собственному времени». Во-вторых, знаменитый монолог Гамлета To be or not to b» отражает как раз дилемму интеллектуала:

Whether 'tis nobler in the mind to suffer

The slings and arrows of outrageous fortune,

Or to take arms against a sea of troubles,

And by opposing and them?

(Shakespeare W. Hamlet. Act III, Sc. 1, 57-60).

Пастернак понимает «Гамлета» как «драму долга и отречения». В знаменитом монологе герой советуется с самим собой, как он должен поступить. Перед ним стоит выбор: покончить с собой или нет. Толкование Гамлета важно для понимания самого Пастернака. Можно, исходя из Шекспира, поставить вопрос: To agree or not to agree? или To speak or not to speak? — that is the question («Соглашаться или не соглашаться?» или «Говорить или не говорить? — вот в чем вопрос»).

Вопрос о том, говорить или молчать, получает у Пастернака еще одно измерение: каким языком говорить? Осмелиться говорить языком честности, или твердить скороговоркой санкционированные клише и пошлости?

Выступления Пастернака на разных писательских конференциях в 30-е годы разоблачают его глубокую вовлеченность в ситуацию, в которой находились писатели и литература в период образования Союза советских писателей.

Пастернак начинает свою речь на Первом съезде Союза советских писателей в 1934 г. так:

Я приготовил и записал свое короткое слово и буду его сейчас читать, но в последнюю минуту я подумал о том, что у нас происходят прения, что в моих словах, наверное, будут искать намеков. Помните - в этом смысле я не борец. Личностей в моем слове не ищите, я его обращаю к моим сверстникам и людям, которые моложе меня по возрасту и работе. (Аплодисменты.) Товарищи, мое появление на трибуне не самопроизвольно. Я боялся, как бы вы не подумали чего дурного, если бы я не выступил (Пастернак IV: 630).

Можно сказать, что скорее всего ему хотелось бы молчать, но что он не осмеливается на это, обладая лишь почти детской откровенностью.

В 1936 г. в Минске Пастернак защищается от той критики, которая была направлена против него на съезде:

Меня очень удивило, что на пленуме так часто повторяли мое имя. Товарищи, я не повинен в этом, мне непонятны эти тенденции, сам я лично не подавал повода к этим преувеличениям. Как каждый из вас, я нечто реальное, я не прозрачен, я - тело в пространстве. Но у нас много забавников с чрезвычайно эстрадным воображением. Не я один, любой предмет в их трактовке обрастает горою пошлостей, вы сами были свидетелями таких выступлений» (Пастернак IV: 635).

Раз за разом Пастернак выступает против «той приподнятой, фанфарной пошлости, которая настолько вошла у нас в обычай, что кажется для всякого образовательной» (Пастернак IV: 634). О своем собственном языке он говорит так: «...на эти общие для всех темы я буду говорить не общим языком, я не буду повторять вас, товарищи, а буду с вами спорить, и так как вас — большинство, то и на этот раз это будет спор роковой и исход его в вашу пользу. И хотя я не льщу себя тут никакими надеждами, у меня нет выбора, я живу сейчас всем этим и не могу по-другому» (Пастернак IV: 637).

Осмелиться говорить истинным и уникальным языком — это то, что предписывает для себя Пастернак на всю жизнь. Можно привести цитаты из многочисленных писем, статей и художественных произведений. Флейшман рассказывает об одном инциденте, когда Пастернак предпочел молчать, вместо того, чтобы говорить. В 1935 году., в последнюю минуту, Пастернак получил приказ ехать в Париж, чтобы представлять Союз советских писателей на конгрессе в защиту культуры. Пастернак неохотно, но послушно поехал. Согласно Флейшману, он говорил с трибуны лишь один раз. Пастернак не читал речь, которую ему подготовил Эренбург; он говорил очень лаконично и неожиданно замолчал. Флейшман передает комментарий Тихонова о том, что это произвело потрясающее впечатление. Все с большим уважением отнеслись к его «...молчанию, усиленному микрофоном» (Fleishman 1990: 191). Пастернак сказал абсолютно противоположное тому, что от него ожидалось. Исайя Берлин пересказывает по памяти собственные слова Пастернака: «Я понимаю, что есть конгресс писателей, собравшихся, чтобы организовать сопротивление фашизму. Я могу вам сказать по этому поводу только одно. Не организуйтесь! Организация - это смерть искусства. Важна только личная независимость» (Пастернак IV: 883).

На выступлении 1937 года (IV Пленум правления Союза писателей СССР) голос Пастернака звучит безнадежно. Он приносит извинения за возможные ошибки и одновременно клянется в своей вере в страну и партию:

Поэтому мне нужно объясниться. Если в этом имеется какое-то сомнение и если это нуждается в каком-то оглашении, то я должен вам заявить или напомнить, что я весь, всеми помыслами, всем разумением с вами, т. е. со страной и партией, — и это не только по той автоматической очевидности, по которой чем больше человек любит жизнь, тем больше любит родину, и не только по внушениям долга, который даже при малейшем нравственном уровне каждому человеку доступен, а это так еще и по вольному выбору, если бы он еще требовался тут, если бы он был необходим (Пастернак IV:б41).

Вплоть до 1937 года Пастернак пытался сохранить веру в то новое, что, как он надеялся, вопреки всему может осуществиться в Советском Союзе. Для Пастернака дилемма лояльности исчезла, когда он понял, что революция никогда не будет относиться терпимо к индивидуальному и уникальному.

Используя фразеологию Саида, можно сказать, что Пастернак жил в сложном смешении личного и общественного, жил как бы в диалоге со своим временем. Он не избрал никакой твердой позиции: ни стоять в стороне, «спрятавшись» в личном, ни полностью отдаться общественному. Диалогическая Позиция для Пастернака была сознательным выбором, и этот выбор наиболее ясно проявляется в третьей части «Охранной грамоты», посвященной Маяковскому.

Пастернак был захвачен Маяковским и его судьбой, хотя он часто высказывался о нем критически. В отличие от Маяковского Пастернак определил свою собственную точку зрения. Вопрос стоял не только о поэтическом стиле, выбором между метафорой и метонимией, согласно Якобсону, но и о неприкосновенности поэзии и поэта. Как мы уже видели, для Пастернака важно соотношение между поэзией и жизнью, взаимодействие личного и общественного. В Маяковском он видел поэта, пожертвовавшего — буквально — своей жизнью, чтобы она стала легендой, обнаженной перед обществом.

Зрелищное понимание биографии было свойственно моему времени. Я эту концепцию разделял со всеми. Я расставался с ней в той еще стадии, когда она была необязательно мягка у символистов, героизма не предполагала и кровью еще не пахла. И, во-первых, я освобождался от нее бессознательно, отказываясь от романтических приемов, которым она служила основаньем. Во-вторых, я и сознательно избегал ее, как блеска, мне неподходящего, потому что, ограничив себя ремеслом, я боялся всякой поэтизации, которая поставила бы меня в ложное и несоответственное положенье (Пастернак IV: 228).

В следующей цитате Пастернак говорит об отношениях между государством и Маяковским:

В своей осязательной необычайности оно чем-то напоминало покойного. Связь между обоими была так разительна, что они могли показаться близнецами. И тогда я с той же необязательностью подумал, что этот человек был, собственно, этому гражданству единственным гражданином. Остальные боролись, жертвовали жизнью и созидали или же терпели и недоумевали, но все равно были туземцами истекшей эпохи и, несмотря на разницу, родными по ней земляками. И только у этого новизна времен была климатически в крови. Весь он был странен странностями эпохи, наполовину еще неосуществленными (Пастернак IV: 239).

Отношения между Пастернаком и Маяковским, как об этом рассказывает сам Пастернак, являются чрезвычайно важными для интерпретации истории русской интеллигенции после революции.

Борьба с сектантством, с групповым каноном наиболее последовательна и очевидна именно в творчестве Пастернака — ведь прежде всего в языке человек выражает свою самостоятельность и внутреннюю цельность, или, наоборот, — свою принадлежность к секте.

Я заканчиваю последней цитатой из «Охранной грамоты». Эта цитата свидетельствует о глубоком диалогическом отношении Пастернака к поэзии и жизни. В этой мысли могли бы найти общее как русская интеллигенция, так и западные интеллектуалы:

К-во Просмотров: 140
Бесплатно скачать Статья: Whether ‘tis nobler in the mind... Пастернак и нравственная дилемма послереволюционной интеллигенции