Дипломная работа: Библия в системе поэтики романа Достоевского "Братья Карамазовы"
Среди прочих особенно интересной и полезной для нас выступает статья Г. Егоренковой “Поэтика сюжетной ауры в романе “Братья Карамазовы” (“Философские науки”, 2005, № 5), разрабатывающей множественность сюжетных планов и романа и способы их взаимодействия.
Целый ряд работ, посвященных проблемам анализа системы изобразительно-выразительных средств в “Братьях Карамазовых” и идейно-тематического содержания романа, которое обуславливает выбор именно этих средств, появляется в серии Достоевский: Материалы и исследования, выходящей с 1972 г.:
Н. И. Пруцков “Достоевский и христианский социализм”. - Материалы и исследования. - Л., 1972, т. 1; Е. И. Семенов “К вопросу о месте главы “Бунт” в романе “Братья Карамазовы” - Л., 1976, т. 2; В. Е. Ветловская “Pater Seraphicus” - Л., 1983, т. 5; О. С. Соина “Исповедь как наказание в романе “Братья Карамазовы” - Л., 1985, т. 6. В 90-е годы количество публикаций по этому вопросу в серии еще более увеличивается:
Г. Б. Пономарева “Житийный круг Ивана Карамазова” - Л., 1991, т. 9; В. А. Михнюкевич “Духовные стихи в системе поэтики Достоевского“ - Л., 1992, т. 10; Л. А. Куплевацкая ”Символика хронотопа в романе “Братья Карамазовы” - Л., 1992, т. 10; Н. Ефимова “Мотив библейского Иова в “Братьях Карамазовых” - Л., 1994, т. 11; Н. Тихомиров “О “христологии” Достоевского - Л., 1994, т. 11 и др. Ряд положений этих работ в качестве теоретических обобщений были использованы при написании этого исследования. Помимо этого в работе использован ряд общих положений, почерпнутых в монографиях, посвященных вопросам структурно-семантической организации романов Достоевского, выявлению особенностей его художественного видения:
Г. Щенников Художественное мышление Ф. М. Достоевского. - Свердловск, 1978; Ю. Селезнев В мире Достоевского. - М., 1979; В. Одиноков Типология образов в художественной системе Достоевского. - Новосибирск, 1979; В. Кирпотин Мир Достоевского. Статьи. Исследования. - М., 1983; Р. Клейман Сквозные мотивы творчества Достоевского. - Кишинев, 1985.
Наследуя бахтинские традиции в понимании структурной организации художественных полотен Достоевского, авторы этих монографий исследуют отдельные соотносимые с текстом Библии сюжеты, мотивы, образы последнего романа писателя. Они подчеркивают лишь некоторые детали жанрово-композиционного и типологического родства текстов, которые разделяют тысячелетия.
Наиболее существенное значение для нас имеют в этом смысле работы Г. Померанца (Открытость бездне. Встречи с Достоевским. - М., 1990) и сборник статей уральских ученых (Творчество Достоевского: искусство синтеза. - Екатеринбург, 1991), где тема “библейское в системе романа Достоевского “Братья Карамазовы” раскрывается наиболее полно и последовательно. Литературоведов интересуют конкретные формы и способы включения библейских образов, мотивов, сюжетов, в образный строй “Карамазовых”, в речь персонажей, в сюжеты и отдельные эпизоды, в цветовую гамму романа и т.п.
Принимая многие основополагающие принципы этих работ, мы не можем однако не заметить, что некоторые из них в западном литературоведении уже давно общеизвестны. В то время как отечественная наука не имела возможности обращаться к творчеству Достоевского и объективно без партийно-идеологических шаблонов оценивать его творения, западные ученые активно исследовали произведения писателя, их формально-содержательные особенности, в том числе и в свете библейской традиции.
Из рецензий Е. Смирновой (“Философия искусства у Достоевского” - “Вопросы литературы”, 2005, № 10; “Структура “Братьев Карамазовых”. - “Вопросы литературы”, 2004, № 5), В. Туниманова (“Новая книга о романе Достоевского “Братья Карамазовы”. - “Русская литература”, 2004, № 1) на работы Р.-Л. Джексона (Dostoevsky’s Quest for Form/ A Study of His Philosophy of Art/ - Нью-Хавен-Лондон, 1966); Р. Бэлнапа (“Структура “Братьев Карамазовых”. - Илинойс, 1967) и Д. Томпсон (“Братья Карамазовы и поэтика памяти” - Кембридж, 1991) явствует, что американские ученые вплотную изучают внутреннюю форму последнего романа Достоевского, обращаются к прямым и скрытым перекличкам произведения с библейскими мотивами, поучениями, притчами в свете общекультурной традиции.
Среди опубликованных у нас работ западных ученых, затрагивающих тему воплощения библейского мироучения и образности в “Карамазовых”, назовем статьи Богдана Урбанковского (“Гуманизм трагический”, “Иисус Достоевского”. - “Наука и религия”, 2004, № 9), Р.-Л. Джексона “Вынесение приговора Федору Павловичу Карамазову” - В кн: Достоевский. Материалы и исследования. - Л., 1976, т. 2 и расширенная редакция в т. 3. - Л., 1978; Р.-Л. Джексона “Проблема веры и добродетели в “Братьях Карамазовых” - В кн: Достоевский Материалы и исследования. - Л., 1991, т. 9, Ж. Катто “Пространство и время в романах Достоевского”. - В кн: Достоевский Материалы и исследования - Л., 1978, т. 4.
Эти работы важны для нас в том плане, что поднимают конкретные вопросы в анализе библейских включений в художественную структуру романа Достоевского. Так, Р.-Л. Джексон утверждает вселенскую природу зла, которое несет Федор Павлович Карамазов и библейский принцип возмездия, постигающего героя. Ж. Катто, изучая хронотоп произведений писателя, особо выделяет и рассматривает аллегорический план действия, часто сводимый к библейскому. Для Урбанковского наиболее важным является утверждение о внутренней противоречивости, разорванности, многоплановости мира Достоевского и выделение трех самостоятельных субстанций жизни в том мире, стремящихся к единству. В его концепции чувствуется заметное влияние взглядов М. Бахтина.
Таким образом, разрабатывая тему “Библия в системе поэтики романа Ф. М. Достоевского “Братья Карамазовы”, мы опирались на предшествующий опыт изучения этой проблемы в отечественном литературоведении и отчасти западном. Одновременно в исследовании производился сравнительный анализ текстов Священного Писания и романа “Братья Карамазовы” с привлечением богословско-энциклопедической литературы. На его основе выделялись и систематизировались отдельные приемы и способы включения Библии в художественную ткань произведения, давалось их описание, определялись функции и значение приемов в раскрытии идейной концепции романа.
Вводимые нами в процессе анализа термины иногда имеют лишь рабочее значение. Смысл их, мы надеемся, будет достаточно ясен из контекста. Их задача - не завершать анализ, а помогать его правильному развитию и углублению.
Глава I
Начать работу о Достоевском и его мировоззрении хотелось бы словами Л. Шестова, которые прекрасно выражают наше представление об этой личности. “Достоевский, - писал он, - бесспорно, один из самых замечательных, но вместе с тем один из самых трудных представителей не только русской, но и всемирной литературы. И не только самый трудный, но еще и мучительный” ( 87 , 51). Действительно, уже первое знакомство с Достоевским (а это было в школе при изучении “преступление и наказание”) повергло в состояние мучительного размышления об этом писателе и человеке, захотелось понять его личность и его творчество. Потом были годы чтения произведений художника и литературы о нем, но личность Ф. М. Достоевского и до сих пор остается для меня непостижимой и волнующе-загадочной величиной, а его творчество - открытой книгой судеб человеческих, сопоставимой разве что с Библией. Пожалуй, более точно об этом сказал Н. Бердяев: “Достоевский был не только великий художник, он был также великий мыслитель и великий духовидец ...” ( 19 , 27) - (разрядка наша - Е.Ш.). Прав был философ и в том, что предлагал идти к Достоевскому через углубление в его богатый и своеобразный мир идей.
Слово “идея” - наиболее часто употребляемое у Достоевского слово. Верховным образом, которым Достоевский уточняет свое понятие идеи, является образ “божественного семени”, которое Бог бросает на землю и из которого вырастает Божий сад на земле. Этим определением идеи как семени Достоевский отграничивает свое понятие идеи от платоновского. У Платона идея является лишь трансцендентной моделью земной действительности, но никак не прорастающим на земле семенем.
Второй образ, которым писатель уточняет свое понимание идеи, - это, по наблюдениям Ф. Степуна, образ “тайны” ( 77 , 343). Идею, которой человек живет и в которую он верит, Достоевский определяет как его “тайну”. Образы загадочных людей, загадочных судеб, загадочных часов переполняют все его романы. Только наличие в человеке некоей “тайны” превращает человека в личность; личность есть, по Достоевскому, не что иное, как воплощенная идея. Из этого определения идеи как тайны личности следует, что “ семенной запас” потустороннего мира не может состоять из вполне одинаковых семян; дабы идейное семя порождало личность, оно должно таить ее в себе.
При этом открывается идея лишь взору, смотрящему на мир с надмирной высоты. Идея - это трансцендентные реальности. Они есть “прообразы бытия и силовые центры истории” ( 77 , 344). Постижение их отвлеченному разуму недоступно, сущность и сила их открывается лишь целостному всеобъединяющему переживанию. И когда мысленно охватываешь творческий путь писателя - от писем к брату, писавшихся еще в юношеские годы, и первого романа “Бедные люди” до “Братьев Карамазовых”, январского. “Дневника писателя” 1881 г., - прежде всего потрясает величие и страстность его философской мысли. Это мысль беспокойная, ищущая, мысль безудержная и бунтующая. Подобно герою своей повести “Хозяйка” Ордынову, “он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами” ( 4 , 6), часто полярными, находящимися в титаническом борении.
Каждый из этих миров духовный и земной жизни “организуется” вокруг единого центра - Человека. Все творчество Ф. М. Достоевского мы вправе назвать грандиозным “Опытом о человеке” - художественным и философским исследованием человека, его идеальной сути, его связи “с судьбой мира и с судьбой Бога” (19; 27). “Человек для художника - “микрокосм, центр бытия, Солнце, вокруг которого все вращается. Решить вопрос о человеке - значит, решить вопрос о Боге” ( 19 , 42). Для Достоевского это самый главный вопрос в жизни. Вот, что он писал в одном из писем к брату: “Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком” ( 4 , 7). И художник действительно всю жизнь разгадывал эту тайну, создавал свою антропологию. В “Записной тетради” 1880-1881 годов он обобщил: “При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по преимуществу, и в этом смысле я, конечно, народен (ибо направление мое истекает из глубины христианского духа народного), - хотя и неизвестен русскому народу теперешнему, но буду известен будущему”. И дальше: “Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой” ( 4 , 7). “Неточно называть Достоевского психологом, - писал Г. Флоровский (82 , 386). - И неверно объяснять его творчество из его душевного опыта, из его переживаний. Достоевский изображал и описывал не душевную, но духовную реальность. Он изображал первореальность человеческого духа, его хтонические глубины, в которых Бог с дьяволом борется, в которых решается человеческая судьба”.
Исследователи очень по-разному понимали и трактовали эти слова Достоевского, видимо, в силу противоречивости позиции самого писателя. Известно, что одни превращали его в апостола религиозного сознания, пророчествующего о путях спасения мира, предсказанных христианством и, в частности, православием (смотри, например, исследование Н.Лосского “Бог и мировое зло” ( 58 ). “Достоевскому не удалось определить “ русского Христа”, - писал Д. Мережковский (61, 95), - ни из русского и вселенского христианства, ни из русского и вселенского просвещения - всечеловечности. После всех тщетных попыток определения получился безвыходный круг неопределенности, уравнения с двумя неизвестным: православие есть всечеловечность, всечеловечность есть православие”.
Другие, с не меньшим основанием, находят у писателя неистребимые сомнения в существовании Бога. Например, Л. Шестов. Он писал: “Признание Шатова (“Я ... я буду веровать в Бога”, т.е. “пока не верую”) есть и признание Достоевского. Быть может, это самое великое искушение, которое могла уготовить себе и вынести измученная человеческая душа: религия еще возможна, но Бога нет, вернее невозможен тот Бог Авраама, о котором говорится в Писании” (87, 62). Для одних Достоевский стал символом неверия в человека и его великую сущность: “... философия же Достоевского - философия резкого неприятия мира, неверия в его будущее, - философия трагедии, философия жестокости” ( , 217). Достоевским же справедливо оправдывают величайший гуманизм. Экзистенциалисты объявили художника своим прямым предшественником, предтечей “нового искусства”. Но нет ни одного реалиста, который бы не был убежден, что Достоевский поднял реалистическое искусство на новую высоту, был “реалистом в высшем смысле этого слова”.
Как разобраться в этих противоречивых утверждениях? Кто прав? Думается, что сегодня нельзя дать однозначного ответа на поставленные вопросы. Впрочем, это невозможно и в будущем, ибо Достоевский, как всякий человек, есть загадка, имеющая не один правильный ответ. Тем более, что, по верному замечанию Н. Бердяева, писатель “отражает все противоречия русского духа, всю его антиномичность” (19, 30). Все работы, которые были написаны и которые еще будут созданы о личности и творчестве Ф. М. Достоевского, так или иначе, не содержат всей полноты знания о нем. Не в силах преодолеть этого и автор настоящего исследования.
Для нас важно охарактеризовать общее направление духовных поисков позднего Достоевского, то есть до и во время написания романа “Братья Карамазовы”. Прежде всего нас, конечно, интересует отношение писателя к вере и Богу, его религиозная ориентация.
Рассматривая различные периоды таковой, мы нашли, что время, непосредственно предшествующее и совпадающее с моментом написания романа, представляет собой итог напряженнейших размышлений и мучительных впечатлений. Все вопросы, которые волновали писателя-гуманиста, “разгадывающего тайну человека”, потерявшего целостность, утратившего гармонию, находящегося в разладе с действительностью и самим собой, начинают стягиваться к своему центру, своему фокусу - к идее “еще более непосильной” - к идее Бога. Он страдает этой идеей. По выходе с каторги Достоевский рассказывает о своих раздумьях одной одной из “декабристок” - Н. Фонвизиной - следующее: “Я скажу Вам про себя, что я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до конца дней моих. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже и симметричнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться с Христом, нежели с истиной” (4 , 176).
“Поразительны признания писателя, - замечает Н. Буданова, - о присущей ему огромной жажде веры и о мучительных религиозных сомнениях, среди которых личность Христа выступает как якорь спасения, как путеводная звезда. Христос предстает как воплощение и критерий совершенных Нравственности, Добра и Красоты, а тем самым и воплощением абсолютной, вечной и высшей Истины, противостоящей всем относительным, временным, приходящим истинам” (21 , 21). Задумав роман “Житие великого грешника”, он писал А. Н. Майкову: “Главный вопрос, который проводится во всех частях, - тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь- существование Божие”( , 67). В последний год жизни художник отмечал в своих “Записных тетрадях”: “Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим слухам и не снилось такой силы отрицания Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицания, которое прошел я. Им ли меня учить!” (58, 68). Ссылаясь на “Легенду о Великом Инквизиторе” и на главу о детях в “Братьях Карамазовых”, Достоевский писал: “И в Европе такой силы атеистических возражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верю во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе черт (58 , 68).
Как понимать все эти заявления Ф. М. Достоевского? Значат ли эти высказывания, что в периоды сомнений он доходил до полного атеизма? На наш взгляд, нет. К атеизму он всю свою жизнь относился резко отрицательно, считая его “глупостью и недомыслием” (58 , 68). “Никто из вас не заражен гнилым и глупым атеизмом”, - уверенно говорит он в письме к сестре ( 58, 68). В существовании настоящего атеизма он даже вообще сомневался. В письме к К. Опочинину (1880г.) писатель замечает: “Никто не может быть убежден в существовании Бога. Я думаю, что даже и атеисты сохраняют это убеждение, хотя в этом и не сознаются, от стыда что ли” ( 58 , 68).
Приближался к атеизму Достоевский, может быть, лишь в 1846 году, когда находился под влиянием социалистических идей В. Белинского. Хотя и в этот период его собственно волновал вопрос, как понять, согласовать существование Бога и мирового зла, Белинский утверждал: “... я не хочу счастья даром, если не буду спокоен на счет каждого из моих братьев по крови” ( 87 , 55). Вслед за ним писатель не приемлет “жертв условий жизни и истории” и требует отчета о всех безвинно и случайно загубленных в ходе исторического “прогресса”. Но от кого требовать отчета? В традиционном религиозном восприятии судья един - Бог. Остается, если быть логичным, либо не принять Бога и его мироустройство, либо вслед за Гегелем и всей западной философией повторять, что “все действительное - разумно”, стало быть, все жертвы неизбежны и оправданы мудростью Божией. Ни Белинский, ни Достоевский никогда не согласились бы принять этого ответа западного мира. Тогда был один выход: бунт против Бога, неприятие Божественного Откровения. Но это требовало пересмотра целой сложившейся мировоззренческой системы ориентиров, этики. Неизбежно встала проблема самостоятельного создания новых религиозно-этических ценностей. Достоевский начинает этот мучительный путь духовного познания, фиксируя в своем опыте кризисные тенденции эпохи “всемирно-исторического” разрушения религиозного сознания. Решающим пунктом здесь становится каторга, где, как справедливо отмечают многие исследователи, происходит “перерождение убеждений” писателя. Достоевский был ввергнут в ад человеческого бытия, где “тайна человека” предстала с ужасной обнаженностью, где она кровоточила, как никогда не заживающая рана, подтверждая, на первый взгляд, несправедливость и дисгармоничность божьего мироустройства. И в этих условиях художник и человек обращается к Библии. Это была книга, подаренная ему женами декабристов в Тобольске по пути в острог и бывшая единственной, разрешенной ему для чтения. “Федор Михайлович, - пишет его жена, - не расставался с этою святою книгою во все четыре года пребывания в каторжных работах. Впоследствии она всегда лежала на виду, на его письменном столе, и он часто, задумав или сомневаясь в чем-либо, открывал наудачу эту Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице ...” ( 58 , 58). В Библии он черпал силу и бодрость, а вместе с тем и готовность на борьбу с открывшимися ему в бытии трудностями, в той загадочной книге, вышедшей из среды невежественных пастухов, плотников и рыбаков, которой судьбой суждено было сделаться книгой книг для европейских народов” (87 , 56). “И это как раз в те годы, - замечает далее Л. Шестов, - когда просвещенный Запад самым решительным образом от Библии отвернулся, усмотрев в ней пережиток идей, неоправдываемых ни нашими знаниями, ни нашим разумом. Критика библейского вероучения, начавшаяся со знаменитого “Теологического трактата” Спинозы принесла свои плоды. Философская мысль признала в лице ее величайших представителей, в особенности в Германии, - только “религию в пределах разума” (так было названо одно из произведений знаменитого основателя немецкой идеалистической философии - Канта). Задолго до “Братьев Карамазовых”, еще в “Преступлении и наказании” Достоевский делает попытку противопоставить Библию тому, что принесла Западу совокупность добытых новым временем знаний во всех областях жизни. Причем он опирается на то Евангелие, которое еще не переделано современной просвященной мыслью. Здесь слова Откровения: “Бог есть Любовь”, - превратились в разумную истину: Любовь есть Бог Достоевский же исходит в восприятии вероучения не только из Нагорной проповеди, но и из сказания о воскрешении Лазаря. По мысли писателя, оно знаменует всемогущество. Творящего чудеса и дает смысл остальным, столь недоступным для бедного “эвклидова” человеческого ума библейским словам. “Эвклидову” уму, не верящему в бессмертие человеческой души, представлется разумным добиваться счастья для людей, “золотого века” именно на земле.
Такому уму действительно не найти оправдания “слезинки ребенка”, и будущая гармония здесь безнравственна.
Но читая Библию, мучаясь неразрешимым, Достоевский приходит к убеждению, что у этой проблемы нет чисто интеллектуального разрешения. Законы логики обязывают отвергнуть идею благости божьего мира. Но мысль художника находит свой выход: открыть смысл жизни можно, лишь приняв саму жизнь за основу, полюбив “живую жизнь” - Бога - прежде логики, прежде себя. Ведь для “неэвклидова” ума трагедия мира начинается и заканчивается не на Земле. Сам Творец есть Любовь; Любовь же, Добро не могут не быть свободны. Значит, не могут не делать и человека изначально и абсолютно свободным. Человек в этой системе одинаково способен как к Добру, так и к рождению в своеволии Зла. Своеволие же, по Достоевскому, - одна из сторон “эвклидовского” сознания: превращая личную свободу в самоцель, из абсолютной свободы делают абсолютный деспотизм, пытающийся обеспечить счастье человеку принудительно. Своеволие, свобода самоутверждения неизбежно приведет к отрицанию Бога, мира и, следовательно, человека - утверждает писатель. Он, подобно своим героям, видит в Писании не столько проповедь той или иной морали, сколько залог новой жизни. “Он рвется обратно к истине Откровения о “живом” Боге” (87, 57), рвется ко Христу - воплощению Логоса, второму лицу Святой Троицы. Теряя доверие к тому, что приносит нам объективное знание, к морали, которая сама по себе не может разрешить все вопросы, задаваемые человеку жизнью, Достоевский отказывается от “Бога философов и ученых” и обращается к Богу “Авраама, Исаака и Иакова” ( 87, 61). Этот “живой” Бог, Христос, столь горячо и вдохновенно любимый писателем, есть часть троичного единства, “неслиянного и нераздельного?