Доклад: От "патриотизма" к национальному самоуничтожению

Впервые пришло мне в голову, что идеи убивают, лет тридцать назад, причем в обстоятельствах, нисколько для трагических размышлений не подходящих. Может быть, кому-то эта мысль покажется тривиальной, меня она, я хорошо это помню, потрясла.

Нет, конечно, прямой наводкой убить человека идеи не могут, не пушки все-таки. Они убивают косвенно - разрушая вековые империи и политические режимы, утвердившийся строй жизни, одним словом, цивилизации. А потом уже очередь доходит и до людей. И тогда безобидные, не начиненные ни взрывчаткой, ни смертоносными микробами, вроде бы бесплотные идеи оказываются вдруг страшнее ураганов, смерчей и землетрясений. Под обломками убитых ими цивилизаций гибнут миллионы.

Потрясла меня, однако, в ту пору вовсе не абстрактная мысль о разрушительной • силе идей, но вполне конкретный случай убийства цивилизации. Я говорю о "патриотической" Русской идее, как было названо впоследствии учение славянофилов о культурном превосходстве России над Европой, о той самой идее, что, столкнув страну в пропасть мировой войны, убила ее.

Но сначала об обстоятельствах, при которых пришла ко мне эта горестная мысль, противоречащая буквально всему, чему учили нас в школах и в университетах - в СССР и на Западе.

1

Где-то осенью 1967 года, когда я был разъездным спецкором "Литературной газеты" и "Комсомолки" и до третьего христианского тысячелетия было еще невообразимо далеко - пережить бы как-нибудь второе! - приключилась со мной необыкновенная история. Сознаюсь, я не придал ей тогда особого значения, хотя эта история и определила всю мою жизнь на десятилетия вперед. На самом деле она показалась мне престранным курьезом, которыми полна была та короткая пора междуцарствия, когда динамический импульс, заданный СССР хрущевским десятилетием реформ, уже агонизировал, но страна еще не решалась поверить, что стоит на пороге беспросветного тупика брежневизма. Короче, фоном моей истории было время, когда возможность пойти по тому, что нынче зовется "китайским путем", была в России упущена безвозвратно.

Но вот сама история. Главный редактор "Литературной газеты" А. Чаковский, с которым я и знаком-то не был, вдруг пригласил меня к себе и предложил написать статью на полосу (!) о В. Соловьеве.

Чтобы представить себе, насколько странным было это предложение, надо знать, конечно, кто был Соловьев и кто Чаковский. И почему, собственно, обратился он с такой неожиданной просьбой именно ко мне.

Соловьев умер в 1900 году, на сорок восьмом году жизни. Был он сыном знаменитого историка и основателем русской школы философии. В 1880-е он пережил мучительную духовную драму, сопоставимую разве что с аналогичной драмой безвестного сборщика налогов Савла, внезапно обратившегося по дороге в Дамаск в пламенного апостола христианства Павла. Бывший славянофил Соловьев не только превратился в западника и жесточайшего критика покинутого им "патриотического" кредо, но и предсказал, что именно от этого кредо Россия и погибнет. Случаев, когда ¦ крупные умы обращались из западников в славянофилов, было в прошлом веке предостаточно. Самые знаменитые примеры, конечно, Ф. Достоевский и К. Леонтьев. Однако никто, кроме Соловьева, не прошел этот путь в обратном направлении.

В истории русской мысли остался он фигурой трагической. Но и монументальной. Если его идеи воссоединения христианских церквей или всемирной теократии не нашли последователей, то предложенное им учение, оставшееся в истории под именем "философии всеединства", вдохновило блестящую плеяду российских мыслителей Серебряного века. Н. Бердяев, С. Булгаков, Е. Трубецкой, С. Франк, Г. Федотов считали его своим учителем.

Он и Л. Толстой - лишь два человека нашлись в тогдашней России, публично восставшие против казни цареубийц в 1881 году. Говорили они одно и то же: насилие порождает насилие. Оба пророчили, что страшную цену заплатит Россия за эту кровавую месть. Леонтьев однажды назвал Соловьева "сатаной", но тут же с необыкновенной откровенностью добавил: "Возражая ему, я все-таки благоговею" [I].

Другое дело Чаковский, Сатаной его вряд ли кто назвал бы, но и благоговения он тоже ни у кого не вызывал. О духовных драмах и говорить нечего. Был он средне-советским писателем и важным литературным бюрократом; одно время даже, кажется, кандидатом в члены ЦК КПСС. Что мог он знать о Соловьеве? Ровно ничего. Кроме того, разумеется, что был тот "типичным представителем реакционной идеалистической философии", славянофилом и националистом. Имея, впрочем, в виду, что никаких антибольшевистских акций Соловьев - по причине преждевременной кончины -не предпринимал, имя его вполне уместно было упомянуть в каком-нибудь заштатном узкоспециализированном издании.

Но посвятить ему полосу в "газете советской интеллигенции" с почти миллионным тиражом - событие, согласитесь, экстраординарное. Так зачем же могла столь экзотическая акция понадобиться партийному прагматику Чаковскому? У меня и по сию пору нет точного ответа на этот вопрос. Хотя некоторые (и весьма даже правдоподобные) догадки, опирающиеся на компетентные редакционные источники, есть. С ними я, однако, повременю. Хотя бы потому, что нужно еще объяснить читателю, почему я такое невероятное предложение принял. И почему оно не показалось мне неисполнимым.

В двух словах: потому, что мне в ту странную пору все казалось возможным. Я только что объехал полстраны, и отчаянная картина жизни крестьянской России потрясла меня. Но удивительнее всего было то, что мне разрешили честно, т.е. практически без какого бы то ни было вмешательства цензуры, рассказать о ней в серии очерков на страницах самых популярных газет с миллионными тиражами, наделавшей когда-то много шума [2-5].

Едва ли можно сомневаться, что кому-то на самом верху жестокая правда о положении колхозного крестьянства была в тот момент почему-то выгодна. И я со своими очерками по какой-то причине пришелся кстати одному из тех бульдогов, что яростно дрались под кремлевским ковром. Во всяком случае В. Сырокомский, тогдашний зам. главного "Литературной газеты", сообщил мне конфиденциально, что опубликованный в июле 1966 года в двух номерах газеты социологический очерк "Тревоги Смоленщины" серьезно заинтересовал кого-то в Политбюро. И будто бы этот кто-то пожелал со мною встретиться, чтобы обсудить проблему, так сказать, персонально. Никакой встречи, впрочем, не было. Но удивительное ощущение, что я могу писать без оглядки на цензуру, кружило мне голову.

Тем более что еще охотнее печатали меня в "Комсомолке", где собралась тогда сильная команда, проталкивавшая так называемую звеньевую реформу в сельском хозяйстве и в особенности замечательный эксперимент И. Худенко. с которым я долгие годы был дружен. Верховодил там В. Чикин (да-да, тот самый нынешний редактор "Советской России", которому тоже в ту пору случалось ходить в подрывниках советской власти). Комсомольская команда, надо полагать, тоже имела своего патрона в Политбюро, для которого страшная картина нереформированной советской деревни стала козырной картой в драке за власть. "Колхозное собрание", например, -мой очерк, опубликованный почти одновременно с "Тревогами Смоленщины", где банкротство "колхозной демократии" описано было так рельефно, что звучало ей смертным приговором, - стал на время своего рода манифестом комсомольской команды.

Как видит читатель, было от чего голове закружиться. И мое тогдашнее впечатление, что я могу все, по-видимому, совпало с впечатлением Чаковского. Ему я тоже, наверное, должен был казаться "восходящей звездой" советской журналистики, за которой стоит кто-то недосягаемо высокий и которой позволено то, что запрещено другим. (Добавлю, что точно такое же впечатление сложилось почему-то, как пришлось мне узнать позже, когда я уже оказался в Америке, и у аналитиков ЦРУ. Во всяком случае они долго и въедливо допытывались, кто именно стоял за мною в Политбюро в 1960-е годы). Потому-то, я думаю, и возник, в голове у Чаковского план коварного спектакля, где я, согласно редакционным источникам, должен был невольно сыграть главную - предательскую - роль.

Как это ни невероятно, ни о чем таком я не догадывался. И воспринял новое задание с таким же воодушевлением, как если бы мне, например, предложили снова съездить в Казахстан и еще раз рассказать миру, как замечательно идут дела у Худенко - на фоне кромешной тьмы в соседних совхозах-доходягах. И, говоря по совести, новое задание мне показалось даже более интересным.

Я ведь историк по образованию, и мощная, трагическая фигура Соловьева давно меня занимала. Честно рассказать о его судьбе, о его драме и монументальном открытии, о котором, кажется, не писал еще никто ни до меня, ни после (да и моя рукопись давно куда-то задевалась, то ли в спешном и катастрофическом отъезде из России, то ли в бесконечных переездах по Америке), казалось мне очень важным. Это сейчас, когда сочинения Соловьева давно переизданы и доступны каждому, рассказ о его духовной драме никого, наверное, не удивит (впрочем, и в наши дни едва ли посвятит ему полосу популярная газета). Но в 1967 году, после процесса над А. Синявским и Ю. Даниэлем, такая полоса была бы без преувеличения событием беспрецедентным.

А для меня вся разница была лишь в том, что командировка на этот раз оказалась не в забытые богом колхозы Амурской или Пензенской областей, но во вполне комфортабельную Ленинку, где и перечитывал я несколько месяцев подряд тома Соловьева.

2

Я не могу, конечно, воспроизвести здесь то, что тогда написал. И память не та, да и давно уже не пишу я так темпераментно, как в те далекие годы. Все-таки полжизни прошло с тех пор.

Впрочем, в книге "После Ельцина" я о Соловьеве упомянул. Предложенная им формула, которую я называю "лестницей Соловьева", - открытие не менее замечательное, я думаю, чем периодическая таблица Менделеева. А по силе и смелости предвидения даже более поразительное. Вот как выглядит эта формула: "Национальное самосознание - национальное самодовольство - национальное самообожание -национальное самоуничтожение" [6J.

Вчитайтесь и вы увидите: содержится здесь нечто и впрямь неслыханное. А именно, что в России естественный, как дыхание, и высоко положительный патриотизм (национальное самосознание) может оказаться смертельно опасным. Неосмотрительное обращение с ним неизбежно развязывает, утверждал Соловьев, цепную реакцию, при которой человек или общественное движение и сами не замечают происходящих с ними губительных метаморфоз.

Нет, Соловьев нисколько не сомневался в жизненной важности патриотизма, столь же нормального - и необходимого - для народа, как, допустим, любовь к детям или к родителям. Опасность, по его мнению, была лишь в том, что в России граница между национальным самосознанием и второй ступенью это страшной лестницы, "национальным самодовольством" (или, говоря современным языком, умеренным национализмом), не очевидна, аморфна, размыта. И "проскочить" ее легче легкого. Но стоит культурной элите страны и впрямь оказаться на этой коварной второй ступени, как дальнейшее ее скольжение к пропасти становится необратимым. И тогда "национальное самоуничтожение" - гибель цивилизации - оказывается неминуемым. Короче говоря, Соловьев предсказал, что славянофильство убьет Россию.

3

Пришел он к своей роковой формуле, наблюдая деградацию этой националистической утопии 1830-х годов, сумевшей, разлагаясь, заразить "патриотическим" ядом культурную элиту страны на много поколений вперед. Объяснялось это просто.

Декабристам, которые были господствующим идейным движением после Отечественной войны 1812 года и в рядах которых сосредоточилось все думающее, талантливое и блестящее в ее европеизированной культурной элите, не приходила в голову идея какого бы то ни было превосходства России. Для них она просто была неотъемлемой частью Европы. Им, однако, было стыдно за российское крепостничество и самодержавие, за отсталость своей страны по сравнению с остальной Европой. И потому патриотизм их вдохновлялся жестокой национальной самокритикой, а не провинциальной мечтой о величии, не говоря уже о мессианстве России.

Но в середине 1820-х декабризм был разгромлен. Образовался гигантский идейный вакуум, когда, как вспоминал впоследствии А. Герцен, не только "говорить было страшно", но и "сказать было нечего". Короче, разразилась интеллектуальная катастрофа. Подрастающее поколение русской интеллигенции оказалось в идейной пустыне. Оглушенная и растерянная, зажатая в железных тисках николаевской цензуры, молодежь была неспособна сопротивляться какой бы то ни было идейной фантасмагории. Вот в этот вакуум в конце 1830-х и вторглось славянофильство. Вдохновляли его идеи немецких романтиков. Простую и рациональную декабристскую мысль славянофилы заменили пропагандой культурного превосходства России над Европой, именно тем, что Соловьев назвал впоследствии "национальным самодовольством". Достаточно сказать, что самодержавие, проклятое декабристами, то самое, ради свержения которого согласились они рискнуть не только благополучием, но и жизнью, славянофилы провозгласили "самой свободной формой правления".

4

Порвав с политической традицией декабризма, основоположники славянофильства остались, однако, верны его социальной программе. Они были искренними и страстными противниками угнетения во всех его формах - крепостного права, цензуры и полицейского надзора за мыслью страны - словом, голубой воды либералами. Николаевский режим называли они "деспотизмом" и "полицейским государством" и боролись против него всеми доступными им средствами. Тем не менее их примирение с самодержавием как "национальной" политической формой Русской идеи и червоточинка "национального самодовольства" сделали дальнейшее скольжение славянофильства по лестнице Соловьева неминуемым. Никто не сказал об этом лучше него самого: "Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, - это противоречие погубило славянофильство" [7].

В таких условиях оно не могло в конечном счете не оказаться главным противником декабристской традиции. Роковую роль в деградации славянофильства сыграло то обстоятельство, что "национальное самодовольство" оно распространило не на одну Россию, но и на всю славянскую расу. Не только собственно российская, но и славянская культура, полагали они, выше западной. Даже позднейшие их апологеты не решались отрицать эту странную расистскую черту в славянофильстве. Нет, говорил, например, в попытке оправдать его Н. Бердяев, славянофилы, в отличие от националистов обскурантистского типа, никогда не были ненавистниками Запада. Они всего лишь считали славянскую культуру высшей ступенью по сравнению с западной.

Бердяев даже не заметил, что из этого невинного, на первый взгляд, признания логически вытекало представление о миродержавной роли России как верховного защитника этой высшей культуры, надежды человечества. Именно этим ведь и объяснялось знаменитое изречение Н. Данилевского: "Идея славянства должна быть [для русских] высшей идеей, выше свободы, выше науки, выше просвещения" [8]. Да разве и сам Бердяев не провозгласил в канун войны 1914 года, ничего кроме Страшного суда России не сулившей, что "бьет тот час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества" [9, с. 10].

--> ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ <--

К-во Просмотров: 177
Бесплатно скачать Доклад: От "патриотизма" к национальному самоуничтожению