Контрольная работа: Анализ рассказа А.П. Чехова "Скрипка Ротшильда"
Слово «скрипка » выступает в данном случае контекстуальным антонимом слов «книжка », «убытки » и «итог », так как музыкальный инструмент связан с творчеством, морально-духовным миром героя и, как следствие, переживаниями Якова за Марфу. Книжка же для записи убытков, сами убытки и годовой их итог несут исключительно материально-денежную сему, они постоянно занимают ум Якова и мешают ему, отвлекают его от по-настоящему важных чувств и мыслей.
В тот момент, когда Яков насчитывает «больше тысячи рублей» убытку, Марфа «неожиданно » сообщает ему о скорой смерти: «Яков!…Я умираю!». На эту фразу герой реагирует следующим образом: «Он оглянулся на жену». Перед нами простая синтаксическая конструкция, ничем не осложнённая и не говорящая ровным счётом ничего о чувствах героя. Просто «оглянулся», не «вздрогнув, оглянулся», не «удивлённо», даже не «резко». Возможно, Чехов говорит не о полном отсутствии каких бы то ни было эмоций, но, как минимум, о сильной погружённости в свои, бытовые дела Якова, которому в этот момент не до Марфы, как и во все эти пятьдесят два года. И только после страшного описания непривычно «ясного и радостного » лица Марфы, а не бледного, робкого и несчастного, как «всегда» это было, Яков смущается . И это первая прямая характеристика его эмоций по отношению к Марфе. Впервые за все эти годы Яков вспомнил, «что за всю жизнь он, кажется, ни разу не приласкал ее, не пожалел, ни разу не догадался купить ей платочек или принести со свадьбы чего-нибудь сладенького, а только кричал на нее, бранил за убытки, бросался на нее с кулаками». Только теперь, когда Марфе осталось жить ровно сутки, он вдруг «понял , отчего у нее теперь такое странное , радостное лицо, и ему стало жутко ». Этот момент можно считать отправной точкой эволюции характера Якова. С этого момента появляются элементы рефлексии, анализа и самоанализа.
Дождавшись утра, Яков везёт на лошади соседа Марфу в больницу, где понимает, что «Марфа помрет очень скоро, не сегодня-завтра». Это известие вызывает у него в первый момент надежду на то, что можно ещё что-то сделать, потом безнадёжное желание просто действовать, независимо от того, что помочь больной уже нечем, и в конце концов Яков «вспылил и побагровел весь, но не сказал ни слова». Выйдя из больницы, он разражается длинным для него монологом: «Богатому небось поставил бы банки, а для бедного человека и одной пиявки пожалел». Можно увидеть в этом монологе и социальный подтекст, который подкрепляется и подобострастной вежливостью Якова, совершенно бессвязно говорящего с врачом: «…Извините , всё беспокоим вас, Максим Николаич, своими пустяшными делами. Вот, изволите видеть, захворал мой предмет . Подруга жизни , как это говорится, извините за выражение…». Но мы находим, что социальный подтекст присутствует в произведении не как самоцель, а в качестве ещё одной точки, с которой рассматривается характер главного героя (вспомним социально-националистическую проблему еврейства Ротшильда: «Без всякой видимой причины Яков мало-помалу проникался ненавистью и презрением к жидам…»).
Оказавшись дома, Яков «со скукой » вспоминает, что следующие четыре дня нельзя будет работать, «а наверное, Марфа умрет в какой-нибудь из этих дней; значит, гроб надо делать сегодня». Семантика слова «скука» в этом контексте уже изменена, эта скука скорее похожа на тоску, но герой реалистического произведения не может кардинально поменяться за такое короткое время, несмотря на сильнейшее потрясение. Поэтому он, сделав гроб для ещё живой старухи, записывает в свою книжку: «Марфе Ивановой гроб – 2 р. 40 к.», – и вздыхает . Этот вздох (вынесенный в отдельное предложение!) несёт очередной акцент. «2 рубля 40 копеек» уже не рассматриваются Яковом как очередной убыток, хотя могли бы, они заставляют его вздыхать (лексико-семантическое поле тоски, скуки, грусти, усталости, переживания и тяжёлых мыслей).
В этот момент Марфа рассказывает Якову о ребёнке: «Помнишь, Яков? – спросила она, глядя на него радостно . – Помнишь, пятьдесят лет назад нам бог дал ребеночка с белокурыми волосиками?». Образ ребёнка – один из важнейших образов рассказа – уже возникал ранее, при первом знакомстве читателя с Яковом: «Заказы на детские гробики принимал он очень неохотно и делал их прямо без мерки , с презрением , и всякий раз, получая деньги за работу, говорил: «Признаться, не люблю заниматься чепухой »». Теперь мы узнаём, что у героя у самого «умерла девочка», а он, хоть и «напряг память, но никак не мог вспомнить». И это два страшнейших убытка сразу: ребёнок и память о нём. Вопрос, почему герой не помнит, возможно, самой страшной потери в своей жизни, автор оставляет открытым. Мы можем предполагать, что это следствие «забытья», в котором прибывает герой вот уже пятьдесят лет, как в литургическом сне. Но мы узнаём из второго и последнего монолога Марфы, что тогда, пятьдесят лет назад, когда бог дал им ребёночка, они «всё на речке сидели и песни пели… под вербой ». Значит, тогда ещё была жизнь? И они ещё были тогда вдвоём, и Марфа ещё не выступала в роли необходимой, предполагающейся изначально и незаметной части тела Якова, по странному стечению обстоятельств отделённой от остального тела. Также мы можем предположить, что «убыточная жизнь» героев началась когда-то после смерти ребёнка, но в тексте мы находим как подтверждение, так и опровержение этой версии. Мы знаем, что Яков и Марфа прожили вместе пятьдесят два года. Пятьдесят лет назад бог дал им ребёночка. То есть 2 года, как минимум, до смерти девочки они Жили по-настоящему, как мы предположили, прочитав монолог Марфы. Но спустя четыре абзаца, Чехов (и / или его герой) говорит следующее: «Пятьдесят два года , пока они жили в одной избе, тянулись долго-долго, но как-то так вышло, что за всё это время он ни разу не подумал о ней, не обратил внимания, как будто она была кошка или собака». Так опровергается предположение о когда-то счастливой жизни Якова и Марфы. Это противоречие текста чеховского рассказа.
На утро Марфа умирает, а Яков остаётся очень доволен тем, что похороны обошлись «так честно, благопристойно и дешево и ни для кого не обидно». На кладбище не совсем понятно, с кем (чем) прощается Яков, с женой или с гробом, сделанным им: «Прощаясь в последний раз с Марфой , он потрогал рукой гроб и подумал: «Хорошая работа!»». Но следующий абзац начинается с противительного союза «но », говорящего о продолжении развития героя: «Но когда он возвращался с кладбища, его взяла сильная тоска ». Вот здесь слово «скука » перестало быть применимо, изменилась не только основная сема, но и форма, в которую облекалось значение, теперь это «сильная тоска», в которой есть что-то болезненное: «Ему что-то нездоровилось : дыхание было горячее и тяжкое, ослабели ноги, тянуло к питью». Мотив болезни прослеживается на протяжении всего рассказа, и исследователь Александр Потаповский в своей работе «К проблеме реконструкции библейских и литургических аллюзий в «Скрипке Ротшильда» Чехова» говорит о тесной связи образов смерти, болезни и воды в произведении. «У Чехова образ воды постоянно сопутствует образу умирающей Марфы: «Шестого мая прошлого года Марфа вдруг занемогла. Старуха тяжело дышала, пила много воды и пошатывалась, но всё-таки утром сама истопила печь и даже ходила по воду …»» (Курсив А. Потаповского). Далее автор упоминает об образе обмелевшей реки, состарившейся на те же пятьдесят лет. К замечаниям Потаповского мы можем добавить и образ Якова, которому нездоровилось и которого «тянуло к питью».
Роль пейзажа особенно важна на этом этапе развития образа Якова. Чехов рисует перед нами весёлую, светлую и счастливую картину весны, которая уже в самом разгаре: «Тут с писком носились кулики, крякали утки. Солнце сильно припекало , и от воды шло такое сверканье , что было больно смотреть». В этом описании преобладают слова с ярковыраженной семантикой радости и движения, с положительной эмоциональной окраской: «носились», «писк», «солнце», «сверканье»… Такое впечатление, что природе нет дела до трагедии Якова, она живёт по своим законам и будет так жить, что бы ни случилось:
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих – лишь грезою природы.
Ф.И. Тютчев, 1871 г.
Одно только слово смущает картину безмятежного счастья и радостного полёта – «больно ». Даже выступая в контексте «больно смотреть на сверканье воды», оно несёт сему болезни, нездоровья, физического дискомфорта (а ведь мы помним о близости образов воды и болезни в этом чеховском произведении). И это значение связывает героя с окружающим миром, как злоба мальчишек и крики «Бронза!».
На берегу Яков видит вербу , широкую старую, «с громадным дуплом, а на ней вороньи гнезда». «И вдруг в памяти Якова, как живой, вырос младенчик с белокурыми волосами и верба, про которую говорила Марфа». Образ вербы, «той самой», только очень постаревшей вербы заставляет Якова вспомнить всё: и младенчика «с белокурыми волосиками», и «крупный берёзовый лес», и «старый-старый сосновый бор», и барки, и «громадные стада белых гусей»… Верба представляется Якову подругой юности, «подругой жизни», как он говорил о Марфе в кабинете врача. «Как она постарела, бедная!». И вот теперь стоит на берегу, «зеленая, тихая , грустная », а он сидит под ней, как пятьдесят лет назад, только один, без Марфы, и вспоминает, и думает, сколько можно было бы сделать, сколько «пользы » можно было принести людям, как весело, благополучно можно было бы жить! «Но ничего этого не было даже во сне , жизнь прошла без пользы , без всякого удовольствия , пропала зря , ни за понюшку табаку; впереди уже ничего не осталось, а посмотришь назад – там ничего , кроме убытков». Ощущение ушедшей, «пропащей», бессмысленно потерянной жизни подчёркивается периодом с многочисленными однородными сказуемыми в форме сослагательного наклонения: «…можно было бы завести рыбные ловли,… можно было бы плавать в лодке от усадьбы к усадьбе и играть на скрипке,… можно было бы попробовать опять гонять барки,… можно было бы разводить гусей…», – можно было бы жить , но ничего из того, что было можно, не было.
Это трагическое открытие, прозрение сильнейшим образом влияет на Якова. Он уже не может жить, как раньше. Но по-другому жить он тоже не в силах: понимание пришло слишком поздно. Вечером и ночью ему мерещатся все убытки его жизни, они проходят перед ним друг за другом строем, как процессия: «мерещились ему младенчик, верба, рыба, битые гуси, и Марфа, похожая в профиль на птицу, которой хочется пить, и бледное, жалкое лицо Ротшильда, и какие-то морды надвигались со всех сторон и бормотали про убытки».
Утром Яков едет к врачу и попадает к тому же Максиму Николаичу, который осматривал Марфу, и Максим Николаич прописывает ему те же порошки, тот же холодный компресс, «и по выражению его лица и по тону Яков» так же понимает, что «дело плохо и что уж никакими порошками не поможешь». Теперь Яков оказывается на месте Марфы, как до этого уже однажды примерил зелёный сюртук Ротшильда. Здесь Чехов делает явный акцент на повторе сюжета, полностью дублируя первое посещение врача. Это опять же можно рассматривать и как социальный мотив: врач осматривает пациентов одинаково и прописывает одинаковые лекарства и процедуры, одинаково зная, что они не помогут. Но для нас намного важнее скрытый смысл этого повтора: сначала Яков вёз в больницу Марфу, он переживал за неё и даже рассердился на врача, но теперь он сам стоит на месте больного. Это ещё один намёк на то, что в природе постоянно совершается своеобразный круговорот, что он, Яков, идёт по пятам за Марфой, волей-неволей подчиняясь этому круговороту, он – следующий.
Когда Яков идёт из больницы, ему в голову приходит странная для «простого мужика» мысль: «от смерти будет одна только польза : не надо ни есть , ни пить , ни платить податей, ни обижать людей », – то есть не надо терпеть убытков. «От жизни человеку – убыток , а от смерти – польза ». Это соображение кажется Якову справедливым, но обидным и горьким: «зачем на свете такой странный порядок, что жизнь , которая дается человеку только один раз, проходит без пользы ?». Придя домой, Яков видит скрипку. До этого ему не было жалко умирать, а теперь сердце у него сжалось. До этого он тосковал только об отсутствии пользы, но теперь он понял, что не сможет «взять с собой в могилу» самое дорогое, что осталось у него в жизни: «…теперь она [скрипка] останется сиротой и с нею случится то же, что с березняком и с сосновым бором. Всё на этом свете пропадало и будет пропадать ! Яков вышел из избы и сел у порога, прижимая к груди скрипку».
Образ скрипки – один из основных и главнейших образов рассказа, это ещё один заглавный герой. И теперь, в конце произведения, мы видим отношение к ней Якова как к одушевлённому лицу – и больше – как к ребёнку, которого он потерял пятьдесят лет назад. И слова «останется сиротой», «прижимая к груди» подтверждают это, они несут сему материнства (отцовства в данном случае), заботы, любви. Яков как будто баюкает скрипку; успокаивая её, он успокаивает себя. Неоднократно на протяжении текста рассказа мы задавали себе вопрос: зачем Якову так волноваться о накоплении денег, состояния, если у него нет детей? Все мысли героя о том, что убыточные деньги можно было бы положить в банк и на процентах заработать ещё, теряют смысл при упоминании о смерти единственного ребёнка. Но теперь понятно, что всю жизнь, все эти пятьдесят лет, роль наследника, любимца, того, о ком надо заботиться, того, кто развеселит или просто облегчит страдания, кто «утешит в старости», выполняла скрипка. И Марфа, не анализирующая, не рефлектирующая, инстинктивно, подсознательно чувствовала это, когда «с благоговением вешала его скрипку на стену». И теперь только она (скрипка) осталась у Якова, она единственный друг, который поддержит теперь его, поймёт и выразит всё то, что происходит в душе Якова. Ей не нужно ничего объяснять, она понимает без слов и передаёт на своём универсальном, понятном всем языке. Этот язык – музыка. «Думая о пропащей, убыточной жизни, он заиграл, сам не зная что, но вышло жа?