Курсовая работа: Тема хозяина в романе М.А.Шолохова «Поднятая целина»
—Чем мы её будем пахать?
—Давайте мягкой земли!..
—Скотину отдайте, тогда будем крепкую обрабатывать!
—Ходатаев отправим в самую Москву, к Сталину!
—Что же вы нас жизни решаете?”
Как трудно верящим в существование доброго хозяина, который “по чижолой дороге лошади чересседельню отпущает, норовит легше сделать”, смириться с циничным обманом, как невыносимо признать, что путь к прежней жизни отрезан. Но голос разъярённого надсмотрщика быстро возвращает к реальности: “А вы хочете, чтобы вам лучшую землю отдали? Не будет этого, факт! Советская власть все преимущества оказывает колхозам, а не тому, кто идёт против колхоза. Катитесь отсюда к чёртовой матери...”
Соединение восклицательных и вопросительных предложений с неправильным употреблением разноспрягаемого глагола и ругательством в яростной отповеди Давыдова отражает тот сплав агрессивности с невежеством, который всегда отличал фанатичных исполнителей чужой воли.
По наблюдениям Пришвина, отношение крестьян к сталинской статье было неоднозначным: “Оказался прав тот мужик, который, прочитав манифест, сказал, что хотят взять мужика в обход. Обозначился обход: опубликованы льготы колхозникам и подчёркнуто, что крестьяне вне колхозов этих льгот иметь не будут. Иначе говоря, государственный налог будут платить только дикие крестьяне”.
В романе Шолохова оппозиционная точка зрения представлена монологом Половцева: “Ккк-ккой народ! Подлецы!.. Дураки, Богом проклятые!.. Они не понимают, что эта статья — гнусный обман, манёвр. И они верят... как дети... Их, дураков, большой политики ради водят, как сомка на удочке, подпруги им отпускают, чтобы до смерти не задушить, а они всё это за чистую монету принимают...”
В отличие от Половцева, Давыдов не имеет права на всплеск эмоций: жизнь, основанная на насилии, не даёт никаких гарантий для надсмотрщиков, каждый из которых может разделить участь провинившегося раба.
“За перегибы придётся, братишечка, расплачиваться, принести кое-кого в жертву... Таков уж порядок”, — поучает Давыдова член бюро райкома Белых. Чтобы уцелеть при таком порядке, надо научиться молчать даже тогда, когда в жертву приносят твоего товарища. Но если товарищ называет статью Сталина неправильной, то молчать опасно. “Мы официально сообщим райкому о твоём выступлении против линии партии!” — обещает Нагульнову Давыдов, который всё же найдёт в себе силы удержаться от этого шага. “Поймут ли когда-нибудь люди, что в иные моменты легче быть героем, чем остаться просто порядочным человеком?” Эти слова Г.Бакланова можно в полной мере отнести к поступку Давыдова, который не придаёт ему особого значения, пытаясь убедить Нагульнова в том, что есть приказы, которые не обсуждаются: “Партию ты по-своему не свернёшь; она не таким, как ты, рога обламывала и заставляла подчиняться”.
События “бабьего бунта” вскоре дадут повод для размышлений о том, чем оборачивается бездумное подчинение приказам, основанным на обмане. С недоразумением, возникшим из-за выдачи ярским колхозникам не вывезенного по хлебозаготовке зерна, Давыдов мог бы разобраться в течение минуты, но его не захотят выслушать. “Брешет Давыдов” — это мнение не одного Якова Лукича. Причины для недоверия весьма основательные. “Я не о себе душой болею, а об народе, какой вышел из колхоза и какому вы хлеб обратно не возвертаете и имущество не даёте”, — вызывает председателя на откровенность Банник и получает ответ в духе Дёмки Ушакова: “А в колхозные дела ты не суй носа, а не то мы его тебе живо оттяпаем”. Но прошедший райкомовскую выучку Давыдов, в отличие от Дёмки, знает, что лучший способ устрашения противника — публичное объявление его врагом. “Ты подстрекательством занимаешься”, — наносит он ответный удар Баннику и таким же образом пытается воздействовать на собравшихся у амбара гремяченцев: “Вы что же это, граждане, перестали подчиняться распоряжениям советской власти? Почему не дали ярскому колхозу хлеба? А вы не думаете, что за это придётся вам отвечать перед судом как за срыв весенней посевной кампании? Факт, что придётся! Советская власть вам этого не простит!”
Однако бывают ситуации, когда и такие угрозы не действуют. До полусмерти избитый казачками Давыдов убеждается в этом на собственном опыте. И всё же собрание, посвящённое событиям “бабьего бунта”, заканчивается почти идиллически. “Давыдов, в рот тебе печёнку! Любушка Давыдов!.. За то, что зла на сердце не носишь... зла не помнишь... Народ тут волнуется... и глаза некуда девать, совесть зазревает... И бабочки сумятются... А ить нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет — тому глаз вон! А?” — раздаётся из темноты чей-то тёплый и весёлый басок.
Но известно, что за день до собрания вызванный Давыдовым милиционер прямо в поле арестовал всех “активистов” из выходцев. Игнатёнкову старуху, особенно досаждавшую ему во время “бунта”, арестовали на дому. Всех их с понятыми отправили в район.
Гремяченцы опасались, что все забиравшие зерно будут арестованы и сосланы. Давыдов успокоил: большевики не мстят, а беспощадно карают только врагов. Большевики не мстят... Но как быть с Игнатёнковой старухой, годящейся Давыдову в матери? Ведь он всё-таки нашёл способ “садануть” её, причислив к контрреволюционерам. А главное наказание для неё впереди. “Народный суд жестоко осудит подобных издевателей, как мать того же Игнатёнка Михаила”, — оповещает собравшихся председатель.
Вступиться за арестованных — охотников не находится, даже Мишка Игнатёнок заявляет, что он “за свою матерю не ответчик”. Оставшиеся на свободе хуторяне открыто радуются тому, что беда обошла их стороной. И эта радость обнажает то, что скрывает идиллия: вошедший в жизнь страх начинает управлять людьми, заставляя приспосабливаться к обстоятельствам, скрывать истинные мысли и чувства. Наступит время, и гремяченцы не пожалеют красок, расписывая любовные похождения своего председателя новому секретарю райкома, но Давыдов не удивится и не обидится. “Вот чёртов сын! Всё пронюхал”, — оценит он осведомлённость Нестеренко.
Крупный план Давыдова в начале второй книги заостряет внимание на переменах, произошедших в нём за сравнительно короткий срок. Он “сидел на бричке, свесив ноги в обшарпанных, порыжелых сапогах, старчески горбясь и безучастно глядя по сторонам. Под накинутым внапашку пиджаком острыми углами выступали лопатки, он давно не подстригался, и крупные завитки чёрных волос сползали из-под сбитой на затылок кепки на смуглую широкую шею, на засаленный воротник пиджака. Что-то неприятное и жалкое было во всём его облике...”
Друзья связывают эти перемены с его любовными переживаниями. “Поглядел я нынче на него, и, веришь, сердце кровью облилось: худой, всем виноватый какой-то, глаза — по сторонам, а штаны, ей-богу, на чём они у него, у бедного, держатся?” — говорит Нагульнов Размётнову, который уже пытался вразумить Давыдова: “Всё худеешь, Сёма? Ты с виду сейчас как старый бык после плохой зимовки: скоро на ходу будешь ложиться, и весь ты какой-то облезлый стал, куршивый... Линяешь, что ли? А ты поменьше на наших девок заглядывайся и особенно — на разведённых женщин. Тебе это для здоровья ужасно вредное...”
Но не обо всём догадываются искренне сочувствующие Давыдову друзья. Пейзажная зарисовка пятой главы второй книги открывает новое пространство для обзора. Молчание погружённого в свои мысли Давыдова на фоне величавого степного безмолвия напоминает об аустерлицком небе и размышлениях князя Андрея, со школьных лет связанных для большинства читателей с представлением о духовном кризисе. Созерцание аустерлицкого неба сопровождается внутренним монологом князя Андрея. Шолоховский герой живёт в такое время, когда человек боится даже собственных мыслей. “Нельзя открывать своего лица — вот первое условие нашей жизни. Требуются обязательно мина и маска, построенные согласно счётному разуму”, — писал в 1930 году Пришвин. Поэтому внутренний монолог заменён у Шолохова описанием, с медицинской дотошностью исследующим длительную подавленность Давыдова: “Он стал плохо спать по ночам, утром просыпался с неизменной головной болью, питался кое-как и когда придётся, и до вечера не покидало его ощущение незнакомого прежде, непонятного недомогания”.
Говорить о духовном кризисе в то время, когда любое сомнение расценивалось как отступление от линии ЦК, было весьма опасно. Но иногда и молчание героя воспринималось как непозволительная для его положения откровенность.
“...Степь без конца и края. Древние курганы в голубой дымке. Чёрный орёл в небе. Мягкий шелест стелющейся под ветром травы... Маленьким и затерянным в этих огромных просторах почувствовал себя Давыдов, тоскливо оглядывая томящую своей бесконечностью степь. Мелкими и ничтожными показались ему в эти минуты и его любовь к Лушке, и горечь разлуки, и несбывшееся желание повидаться с ней... Чувство одиночества и оторванности от всего живого мира тяжко овладело им. Нечто похожее испытывал он давным-давно, когда приходилось по ночам стоять на корабле «вперёдсмотрящим». Как страшно давно это было! Как в старом, полузабытом сне...”
Значит, дело не только в Лушке. Какие же обстоятельства могли способствовать болезненному состоянию тоски и затерянности? Может быть, не даёт покоя история с выходцами? Ведь Давыдова как щепетильно честного человека должно тяготить соучастие в обмане. Достаточно вспомнить его реакцию на слово “барахлить” в рассказе Нестеренко о своём комиссаре или резкий вопрос к Аржанову: “Зачем деньги взял?” Но при этом Давыдов находит силы убедить себя в справедливости обмана, санкционированного хозяином. “Так ведь скот и инвентарь вошли в неделимый фонд колхоза!.. Ты даже не понимаешь, что не могли мы всякие расчёты с выходцами устраивать сейчас же, не дождавшись конца хозяйственного года!” — внушает он Нагульнову.
Чувство неудовлетворённости может быть связано и с крушением амбиций. Давыдов ехал в Гремячий Лог с твёрдым намерением научить казаков работать, а пришлось самому учиться у них. “Плуг я приблизительно знаю, а пускать его в действие не могу. Ты мне укажи, я понятливый”, — обращается он к Майданникову, готовясь любой ценой доказать выполнимость нормы. Вспахав намеченную десятину, обессилевший Давыдов засыпает, не ведая, что Кондрат в это время пасёт его и своих быков, готовясь к новому трудовому дню. Такая выносливость для Давыдова — за гранью возможного. “А у нас, ишо темно — встаёшь, пашешь. До ночи сорок потов с тебя сойдут, на ногах кровяные волдыри с куриное яйцо, а ночью быков паси, не спи: не нажрётся бык — не потянет плуг”, — говорил на общем собрании незаметный казак Ахваткин, выступление которого не вызвало особых эмоций у ленинградского слесаря.
К удивлению гремяченцев, городского человека их работа не пугает. Давыдов всё чаще выезжает в поле, поручив кому-нибудь неотложные дела в правлении, и становится за плуг как рядовой колхозник.
Чем объяснить этот порыв? Тоской по физическому труду? Здоровым инстинктом созидания? Или скрытым недовольством обязанностями председателя? Ведь “целые дни он тратил на разрешение обыденных, но необходимых хозяйственных вопросов: на проверку составляемых счетоводом отчётов и бесчисленных сводок, на выслушивание бригадирских докладов, на разбор различных заявлений колхозников, на производственные совещания — словом, на всё то, без чего немыслимо существование большого колхозного хозяйства и что в работе менее всего удовлетворяло Давыдова”.
До приезда в Гремячий Лог он не сомневался, что руководить — значит учить работать, а ему приходится агитировать, уговаривать, объяснять, угрожать, обвинять, призывать к порядку, распекать, прижимать... Поначалу ему нравится быть в центре внимания, увлекать обещаниями и планами, картинами светлого будущего. Но с каждым днём он всё сильнее ощущает свою зависимость от нудного бумаготворчества, к которому не лежит душа. Конечно, проявить себя можно во время ликвидации прорывов, но и здесь руководитель должен действовать по чётко отработанному сценарию: найти вредителя, публично объявить его врагом и изолировать, припугнув остальных. Подстёгиваемый директивами и планами Давыдов не может тратить время на анализ причин плохой работы колхозников. В отстающей бригаде Любишкина первым на глаза попадается Атаманчуков, пашущий на быках в дождь, и председатель в момент восстанавливает против него остальных, хотя они работают ничуть не лучше (норму выполняет один Майданников): “Ставлю перед бригадой вопрос: как быть с тем ложным колхозником, который обманывает колхоз и советскую власть?.. Как с тем быть, кто сознательно хочет угробить быков, работая под дождём, а в вёдро выполняет норму лишь наполовину?..
Такой колхозник-вредитель есть среди нас... Ставлю вопрос на голосование: кто за то, чтобы вредителя и лодыря Атаманчукова выгнать?”
И двадцать три человека из двадцати семи голосуют против Атаманчукова. Об истинных причинах такого единодушия Давыдову думать некогда.
А какие обвинения сыплются на голову Устина Рыкалина, не желающего уступать председателю! “Белячок, контрик”, “кулацкий прихвостень”, “бездельник, саботажник, дарм?