Курсовая работа: Тишайший царь и его время
Будучи глубоко верующим, очень религиозным человеком, Тишайший Царь вместе с тем не был ханжой
“Живая, впечатлительная, чуткая и добрая натура Алексея Михайловича, — пишет С. Платонов, — делала его очень способным к добродушному веселью и смеху”.
В другом месте своих очерков С. Платонов отмечает, что “при постоянном религиозном настроении и напряженной моральной вдумчивости, Алексей Михайлович обладал одною симпатичною чертою, которая, казалось бы, мало могла уживаться с его аскетизмом и наклонностью к отвлеченному наставительному резонерству. Царь Алексей был замечательный эстетик — в том смысле, что любил и понимал красоту. Его эстетическое чувство сказывалось ярче всего в страсти к соколиной охоте, а позже — к сельскому хозяйству. Кроме прямых ощущений охотника и обычных удовольствий охоты с ее азартом и шумным движением, соколиная потеха удовлетворяла в царе Алексее и чувство красоты”.
В “Уряднике сокольничья пути” он очень тонко рассуждает о красоте разных охотничьих птиц, о прелести: птичьего лета и удара, о внешнем изяществе своей охоты. Для него “его государевы красные и славные птичьи охоты” урядство или порядок “уставляет и объявляет красоту и удивление”; высокого сокола лет — “красносмотрителен и радостен”; копцова (то есть копчика) добыча и лет — “добровиден”. Он следит за красотою сокольничего наряда и оговаривает, чтобы нашивка на кафтанах была “золотная” или серебряная: “к какому цвету какая пристанет”; требует, чтобы сокольник держал птицу “подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей”, то есть так, чтобы ее рассмотреть было удобно и красиво. Элемент красоты и изящества вообще играет не последнюю роль в “урядстве” всего охотничьего чина царя Алексея.
То же чувство красоты заставляло царя Алексея увлекаться внешним благочестием церковного служения и строго следить за ним, иногда даже нарушая его внутреннюю чинность для внешней красоты. В записках Павла Алеппского можно видеть много примеров тому, как царь распоряжался в церкви, наводя порядок и красоту в такие минуты, когда, по нашим понятиям, ему надлежало бы хранить молчание и благоговение. Не только церковные церемонии, но и парады придворные и военные необыкновенно занимали царя Алексея Михайловича с точки зрения “чина” и “урядства”; то есть внешнего порядка, красоты и великолепия. Он, например, с чрезвычайным усердием устраивал смотры своим войскам перед первым Литовским походом, обставляя их торжественным и красивым церемониалом. Большой эстетический вкус царя сказывался в выборе любимых мест: кто знает положение Савина-Сторожевского монастыря в Звенигороде, излюбленного царем Алексеем Михайловичем, тот согласится, что это — одно из красивейших мест всей Московской губернии; кто был в селе Коломенском, тот помнит, конечно, прекрасные виды с высокого берега Москвы-реки в Коломенском. Мирная красота этих мест — обычный тип великорусского пейзажа — так соответствует характеру “гораздо тихого” царя.
Соединение глубокой религиозности и аскетизма с охотничьими наслаждениями и светлым взглядом на жизнь не было противоречием в натуре и философии Алексея Михайловича. В нем религия и молитва не исключали удовольствий и потех. Он сознательно позволял себе свои охотничьи и комедийные развлечения, не считал их преступными, не каялся после них. У него и на удовольствия был свой особый взгляд. “И зело потеха сия полевая утешает сердца печальные”, — пишет он в наставлении сокольникам: — будити охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою..., да не одолеют вас кручины и печали всякия”.
Таким образом в сознании Алексея Михайловича охотничья — потеха есть противодействие печали, и подобный взгляд на удовольствие не случайно соскользнул с его пера: по мнению царя, жизнь не есть печаль, и от печали нужно лечиться, нужно гнать ее — так и Бог велел. Он просит Одоевского не плакать о смерти сына: “Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, и прослезиться надобно — да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать”. Но если жизнь — не тяжелое, мрачное испытание, то она для царя Алексея и не сплошное наслаждение. Цель жизни — спасение души, и достигается эта цель хорошею благочестивою жизнью; а хорошая жизнь, по мнению царя, должна проходить в строгом порядке: в ней все должно иметь свое место и время; царь, говоря о потехе, напоминает своим сокольникам: правды же и суда милостивыя любве и ратнаго строя николиже позабывайте: делу время и потехе час”.
Таким образом страстно любимая царем Алексеем забава для него, все-таки, только забава и не должна мешать делу. Он убежден, что во все, что бы ни делал человек, нужно вносить порядок, “чин”. “Хотя и мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна, — никтоже зазрит, никтоже похулит, всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что и малой вещи честь и чин и образец положен по мере”. Чин и благоустройство для Алексея Михайловича — залог успеха во всем: “без чина же всякая вещь не утвердится и не крепится; бесстройство же теряет дело и восставляет безделье”, — говорит он.
Поэтому царь Алексей Михайлович очень заботился о порядке во всяком большом и малом деле. Он только тогда бывал счастлив, когда на душе у него было светло и ясно, и кругом все было светло и спокойно, все на месте, все почину. Об этом-то внутреннем равновесии и внешнем порядке более всего заботился царь Алексей, мешая дело с потехой и соединяя подвиги строгого аскетизма с чистыми и мирными наслаждениями. Такая непрерывно владевшая царем Алексеем забота позволяет сравнить его (хотя аналогия здесь может быть лишь очень отдаленная) с первыми эпикурейцами, искавшими своей “атараксии”, безмятежного душевного равновесия, в разумном и сдержанном наслаждении”.
Потехи Тишайшего царя, которыми он тешится в минуты отдыха от государственных занятий ничем не напоминают грубых дикарских забав “просветившегося” в Европе его сына Петра. В одном из оставшихся после него писем, Алексей Михайлович пишет Матюшкину:
“...тем утешаюся, что стольников безпрестани купаю ежеутр в пруде... за то: кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю!”
“Очевидно, — замечает С. Платонов, — эта утеха не была жестокою, так как стольники на нее видимо напрашивались сами. Государь после купанья в отличье звал их к своему столу: “у меня купальщики те ядят вдоволь” — продолжает царь Алексей, — “а ныне говорят: мы де нароком не поспеем, так де и нас выкупают да и за стол посадят. Многие нароком не поспевают”. Так тешился “гораздо тихий” царь, как бы преобразуя этим невинным купаньем стольников жестокие издевательства его сына Петра над вольными и невольными собутыльниками. Само собою приходит на ум и сравнение известной книги глаголемой “Урядник сокольничья пути” царя Алексея с не менее известными церемониалами “всешутейшего собора” Петра Великого. Насколько “потеха” отца благороднее “шутовства” сына и насколько острый цинизм последнего ниже целомудренной шутки Алексея Михайловича! Свой шутливый охотничий обряд, “чин” производства рядового сокольника в начальные, царь Алексей обставил нехитрыми символическими действиями и тарабарскими формулами, которые по наивности и простоте не много стоят, но в основе которых лежит молодой и здоровый охотничий энтузиазм и трогательная любовь к красоте птичьей природы. Тогда как у царя Петра служение Бахусу и Ивашке Хмельницкому приобретало характер культа, в “Уряднике” царя Алексея “пьянство” сокольника было показано в числе вин, за которые “безо всякие пощады быть сослану на Лену”. Разработав свой “потешный” чин производства в сокольники и отдав в нем дань своему веселью, царь Алексей своеручно написал на нем характерную оговорку: “правды же и суда и милостивые любве ратного строя николиже позабывайте: делу время и потехе час!”
Уменье соединять дело и потеху заметно у царя Алексея и в том отношении, что он охотно вводил шутку в деловую сферу. В его переписке не раз встречаем юмор там, где его не ждем. Так, сообщая в 1655 г. своему любимцу “верному и избранному” стрелецкому голове А. С. Матвееву разного рода деловые вести, Алексей Михайлович между прочим пишет: “посланник приходил от шведского Карла короля, думный человек, а имя ему Уддеудла. Таков смышлен: и купить его, то дорого дать что полтина, хотя думный человек; мы, великий государь, в десять лет впервые видим такого глупца посланника!” Насмешливо отозвавшись вообще о ходах шведской дипломатии, царь продолжает: “Тако нам, великому государю, то честь, что (король) прислал обвестить посланника, а и думного человека. Хотя и глуп, да что же делать? така нам честь!” В 1666 году в очень серьезном письме сестрам из Кокенгаузена царь сообщал им подробности счастливого взятия этого крепкого города и не удержался от шутливо-образного выражения: “а крепок безмерно: ров глубокой — меньшей брат нашему Кремлевскому рву; а крепостью — сын Смоленскому граду; ей, чрез меру крепок!” Частная, не деловая переписка Алексея Михайловича изобилует такого рода шутками и замечаниями. В них нет особого остроумия и меткости, но много веселого благодушия и наклонности посмеяться.
VI
Алексей Михайлович, хотя и получил от своих современников прозвище Тишайшего, был однако весьма вспыльчив. Вспылив на кого-нибудь, он давал волю языку, награждая провинившегося нелестными эпитетами.
Но гнев у Алексея Михайловича очень быстро проходил и он снова становился весел, приветлив и ласков с членами семьи, придворным людом и боярами.
“Алексей Михайлович, — пишет С. Платонов, — и в своем гневе не постоянен и отходчив, легко и искренно переходя от брани к ласке. Даже тогда, когда раздражение государя достигало высшего, предела, оно скоро сменялось раскаянием и желанием мира и покоя. В одном заседании боярской думы, вспыхнув от бестактной выходки своего тестя боярина И. Д. Милославского, царь изругал его, побил и пинками вытолкал из комнаты. Гнев царя принял такой крутой оборот, конечно потому, что Милославского по его свойствам и вообще нельзя было уважать. Однако добрые отношения между тестем и зятем от того не испортились: оба они легко забыли происшедшее. Серьезнее был случай со старым придворным человеком родственником царя по матери Родионом Матвеевичем Стрешневым, о котором Алексей Михайлович был высокого мнения. Старик отказался, по старости, от того, чтобы вместе с царем “отворить” себе кровь. Алексей Михайлович вспылил, потому что отказ представился высокоумием и гордостью, — и ударил Стрешнева. А потом он не знал, как задобрить и утешить почитаемого им человека, просил мира и слал ему богатые подарки.
Но не только тем, что царь легко прощал и мирился, доказывается его душевная доброта. Общий голос современников называет его очень добрым человеком. Царь любил благотворить. В его дворце в особых палатах на полном царском иждивении жили так называемые “верховые (то есть дворцовые) богомольцы, “верховые нищие” и “юродивые”. “Богомольцы были древние старики, почитаемые за старость и житейский опыт, за благочестие и мудрость. Царь в зимние вечера слушал из рассказы про старое время о том, что было “за тридцать и за сорок лет и больши”. Он покоил их старость также, как чтил безумие, Христа ради юродивых, делавшее их неумытными и бесстрашными обличителями и пророками в глазах всего общества того времени. Один из таких юродивых, именно Василий Босой или “Уродивый”, играл большую роль при царе Алексее, как его советник и наставник. О “брате нашем Василии” не раз встречаются почтительные упоминания в царской переписке. Опекая подобный люд при жизни, царь устраивал “богомольцам” и “нищим” торжественные похороны после их кончины и в их память учреждал “кормы” и раздавал милостыню по церквам и тюрьмам. Такая же милостыня шла от царя и по большим праздникам; иногда он сам обходил тюрьмы, раздавая подаяние “несчастным”. В особенности пред “великим” или “светлым” днем Св. Пасхи, на “страшной” неделе, посещал царь тюрьмы и богадельни, оделял милостыней и нередко освобождал тюремных “сидельцев”, выкупал неоплатных должников, помогал неимущим и больным. В обычные дни той эпохи рутинные формы “подачи” и “корма” нищим Алексей Михайлович сумел внести сознательную стихию любви к добру и людям”.
Отец Петра I, по словам С. Платонова “ревниво оберегал чистоту религии и, без сомнения, был одним из православнейших москвичей; только его ум и начитанность позволяли ему гораздо шире понимать православие, чем понимало большинство его современников. Его религиозное сознание шло несомненно дальше обряда: он был философ-моралист; и его философское мировоззрение было строго-религиозным. Ко всему окружающему он относился с высоты религиозной морали, и эта мораль, исходя из светлой, мягкой и доброй души царя, была не сухим кодексом отвлеченных нравственных правил, суровых и безжизненных, а звучала мягким, прочувствованным, любящим словом, сказывалась полным ясного житейского смысла теплым отношением к людям. Склонность к размышлению, вместе с добродушием и мягкостью природы, выработали в Алексее Михайловиче замечательную для того времени тонкость чувства, поэтому и его мораль высказывалась иногда поразительно хорошо, тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь утешать”.
“...Не одна нищета и физические страдания трогали царя Алексея Михайловича. Всякое горе, всякая беда находили в его душе отклик и сочувствие. Он был способен и склонен к самым теплым и деликатным дружеским утешениям, лучше всего рисующим его глубокую душевную доброту. В этом отношении замечательны его знаменитые письма к двум огорченным отцами князю Никите Ивановичу Одоевскому и Афанасию Лаврентьевичу Ордин-Нащокину об их сыновьях. У кн. Одоевского умер внезапно его “первенец” взрослый сын князь Михаил в то время, когда его отец был в Казани. Царь Алексей сам особым письмом известил отца о горькой потере. Он начал письмо похвалами почившему, причем выразил эти похвалы косвенно — в виде рассказа о том, как чинно и хорошо обходились князь Михаил и его младший брат князь Федор с ним, государем, когда государь был у них в селе Вешнякове. Затем царь описал легкую и благочестивую кончину князя Михаила: после причастия он “как есть уснул; отнюдь рыдания не было, ни терзания”.
Светлые тоны описания здесь взяты были, разумеется, нарочно, чтобы смягчить первую печаль отца. А потом следовали слова утешения, пространные, порою прямо нежные слова. В основе их положена та мысль, что светлая кончина человека без страданий, “в добродетель и в покаянии добре”, есть милость Господня, которой следует радоваться даже и в минуты естественного горя. “Радуйся и веселися, что Бог совсем свершил, изволил взять с милостию своею; и ты принимай с радостию сию печаль, а не в кручину себе и не в оскорбление”. “Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, — прослезиться надобно, да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать!” Не довольствуясь словесным утешением, Алексей Михайлович пришел на помощь Одоевским и самым делом: принял на себя и похороны: “на все погребальные я послал (пишет он), сколько Бог изволил, потому что впрямь узнал и проведал про вас, что опричь Бога на небеси, а на земли опричь меня, никого у вас нет”. В конце утешительного послания царь своеручно приписал последние ласковые слова: “Князь Никита Иванович! не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен”!
Комментируя это письмо царя, С. Платонов заключает: “В этом письме ясно виден человек чрезвычайно деликатный, умеющий любить и понимать нравственный мир других, умеющий и говорить, и думать и чувствовать очень тонко”.
“...То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости, сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу Долгорукому. Долгорукий в 1658 году удачно действовал против Литвы и взял в плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы: он действовал по соображению с обстановкой, без спроса и ведома царского. Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и, главным образом, об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое порицать. Царь Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым выговором. “Позволяем тебя без вести (то есть без реляции Долгорукого) и жаловать обещаемся”, писал государь, но тут добавлял, что эта похвала частная и негласная; “и хотим с милостивым словом послать и с иною нашею государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо против чего писать тебе!” Объяснив, что Долгорукий сам себе устроил “безчестье”, царь обращается к интимным упрекам: “Ты за мою, просто молвить, милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал к друзьям своим, а те — ей, ей! — про тебя же переговаривают да смеются, как ты торопишься, как и иное делаешь”... “Чаю, что князь Никита Иванович (Одоевский) тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник! послушаешь, как про него поют на Москве”. Но одновременно с горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: “Тебе бы о сей грамоте не печалиться любя тебя пишу, а не кручинясь; а сверх того сын твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему!”... “Жаль конечно тебя: впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести... да сам ты от себя потерял!” В заключение царь жалует Долгорукого тем, что велит оставить свой выговор втайне: “а прочтя сию нашу грамоту и запечатав, прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет”. Очень продумано, деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением смягчить и объяснить официальное взыскание с человека, хотя и заслуженного, но формально провинившегося. Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать проступки разных лиц, бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда очень пространно доказывает вину, объясняет против кого и против чего именно погрешил виновный и насколько сильно и тяжко его прегрешение”.
V
Еще более ярко выступает благородство Тишайшего Царя в его отношении к боярину А. Н. Ордин-Нащокину, у которого сбежал заграницу сын с казенными деньгами и государственными бумагами.
Как поступил в подобном случае с своим сыном сын Тишайшего Царя — Петр I — мы хорошо знаем. Отец же Петра I, вскормленный религиозной культурой Московской Руси, стал утешать Ордин-Нащокина.
“Горе А. Л. Ордин-Нащокина, — пишет С. Платонов, — по мнению Алексея Михайловича, было горше, чем утрата кн. Н. И. Одоевского. По словам царя, “тебе, думному дворянину, больше этой беды вперед уже не будет: больше этой беды на свете не бывает!” На просьбу пораженного отца об отставке царь послал ему “от нас, великого государя, милостивое слово”. Это слово было не только милостиво, но и трогательно. После многих похвальных эпитетов “христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу” Афанасию Лаврентьевичу, царь тепло говорит о своем сочувствии не только ему, Афанасию, но и его супруге в “их великой скорби и туге”. Об отставке своего “доброго ходатая и желателя” он не хочет и слышать, потому что не считает отца виноватым в измене сына”. Царь сам доверял изменнику, как доверял ему отец: “Будет тебе, верному рабу Христову и нашему, сына твоего дурость ставить в ведомство и соглашение твое ему! и он, простец, и у нас, великого государя, тайно был, и не по одно время, и о многих делах с ним к тебе приказывали какова просто умышленного яда под языком его не видали!” Царь даже пытается утешить отца надеждою на возвращение не изменившего, яко бы, а только увлекшегося юноши. “А тому мы, великий государь, не подивляемся, что сын твой сплутал: знатно то, что с малодушия то учинил. Он человек молодой, хочет создания Владычна и творения руку Его видеть на сем свете; якоже птица летает семо и овамо и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от Святого Духа во святой купели, и к вам вскоре возвратится!” Какая доброта и какой такт диктовали эти золотые слова утешения в беде, больше которой на свете не бывает!
“И царь оказался прав, — пишет С. Платонов. — Афанасьев “сынишка Войка” скоро вернулся из далеких стран во Псков, а оттуда в Москву, и Алексей Михайлович имел утешение написать А. Л. Ордин-Нащокину, что за его верную и радетельную службу он пожаловал сына его, вины отдал, велел свои очи видеть и написать по московскому списку с отпуском на житье в отцовские деревни”.
Письмо Алексея Михайловича к будущему патриарху Никону с описанием смерти Патриарха Иосифа, показывает, что у Тишайшего Царя в высокой степени была развита способность давать правильную нравственную оценку своим обязанностям и своему поведению с точки зрения нравственности:
“Вряд ли Иосиф, — замечает С. Платонов, — пользовался действительно любовью царя и имел в его глазах большой нравственный авторитет. Но царь считал своею обязанностью чтить святителя и относиться к нему с должным вниманием. Потому он окружил больного патриарха заботами, посещал его, присутствовал даже при его агонии, участвовал в чине его погребения и лично самым старательным образом переписал “келейную казну” патриарха, “с полторы недели еже день ходил” в патриаршие покои, как душеприказчик. Во всем этом Алексей Михайлович и дает добровольный отчет Никону, предназначенному уже в патриархи всея Руси. Надобно прочитать сплошь весь царский “статейный список”, чтобы в полной мере усвоить его своеобразную прелесть. Описание последней болезни патриарха сделано чрезвычайно ярко с полною реальностью, при чем царь сокрушается, что упустил случай по московскому обычаю напомнить Иосифу о необходимости предсмертных распоряжений”. “И ты меня, грешного, прости (пишет он Никону), что яз ему не воспомянул о духовной и кому душу свою прикажет”. Царь пожалел пугать Иосифа, не думая, что он уже так плох: “Мне молвить про духовную-то, и помнить: вот де меня избывает!” Здесь личная деликатность заставила царя Алексея отступить от жестокого обычая старины, когда и самим царям в болезни их дьяки поминали “о духовной”. Умершего патриарха вынесли в церковь, и царь пришел к его гробу в пустую церковь в ту минуту, когда можно было глазом видеть процесс разложения в трупе (“безмерно пухнет”, “лицо розно пухнет”). Царь Алексей испугался: “И мне прииде, — пишет он, — помышление такое от врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя, вскоча, удавит!... “И я, перекрестясь, да взял за руку его, света, и стал целовать, а во уме держу то слово: от земли создан, и