Реферат: Гоголь и Чёрт
Бог есть бесконечное, конец и начало сущего; черт - отрицание Бога, а следовательно, и отрицание бесконечного, отрицание всякого конца и начала; черт есть начатое и неоконченное, которое выдает себя за безначальное и бесконечное; черт - отрицание всех глубин и вершин - вечная плоскость, вечная пошлость. Единственный предмет гоголевского творчества и есть черт именно в этом смысле, то есть как явление "бессмертной пошлости людской".
Зло видимо всем в великих нарушениях нравственного закона, в редких и необычайных злодействах, в потрясающих развязках трагедий. Гоголь первый увидел невидимое и самое страшное, вечное зло не в трагедии, а в отсутствии всего трагического, не в силе, а в бессилии, не в безумных крайностях, а в слишком благоразумной середине, не в остроте и в глубине, а в тупости и плоскости, пошлости всех человеческих чувств и мыслей, не в самом великом, а в самом малом. Гоголь понял, что черт и есть самое малое, которое лишь вследствие нашей собственной малости кажется великим "Я называю вещи, - говорит он, - прямо по имени, то есть черта называю прямо чертом, не даю ему великолепного костюма á lа Байрон и знаю, что он ходит во фраке…" "Дьявол выступил уже без маски в мир: он явился в своем собственном виде".
Главная сила дьявола - умение казаться не тем, что он есть. Гоголь, первый, увидел черта без маски, увидел подлинное лицо его, страшное не своей необычайностью, а обыкновенностью, пошлостью; первый понял, что лицо черта есть не далекое, чуждое, странное, фантастическое, а самое близкое, знакомое, реальное "человеческое, слишком человеческое" лицо, лицо толпы, лицо, "как у всех", почти наше собственное лицо в те минуты, когда мы не смеем быть сами собой и соглашаемся быть, "как все".
Два главных героя Гоголя - Хлестаков и Чичиков - суть два современных русских лица, две ипостаси вечного и всемирного зла - "бессмертной пошлости людской".
Вдохновенный мечтатель Хлестаков и положительный делец Чичиков - за этими двумя противоположными лицами скрыто соединяющее их третье лицо черта "без маски", "во фраке", в "своем собственном виде", лицо нашего вечного двойника, который, показывая нам в себе наше собственное отражение, как в зеркале, говорит:
Чему смеетесь? Над собой смеетесь!
"Вы эту скотину (черта), бейте по морде и не смущайтесь ничем. Он щелкопер и весь состоит из надуванья. Он точно мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие. Пыль запустит всем, распечет, раскричится. Стоит только немножко струсить и податься назад - тут-то он и пойдет храбриться. А как только наступишь на него, он и хвост подожмет. Мы сами делаем из него великана; а в самом деле он черт знает что. Пословица не бывает даром, а пословица говорит: хвалился черт всем миром овладеть, а Бог ему и над свиньей не дал власти. Пугать, надувать, приводить в уныние - это его дело".
Легко догадаться, кто именно этот "мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие", то есть, в качестве ревизора, распекающий всех.
По собственному признанию Гоголя, в обоих величайших произведениях его - в "Ревизоре" и "Мертвых душах" - картины русского провинциального города 20-х годов имеют, кроме явного, некоторый тайный смысл, вечный и всемирный, символический, среди "безделья", пустоты, не человек, а сам черт, "отец лжи", в образе Хлестакова или Чичикова, плетет свою вечную, всемирную "сплетню". "Я совершенно убедился в том, что сплетня плетется чертом, а не человеком, - пишет Гоголь. - Человек брякнет слово без смысла, которого бы и не хотел сказать (не так ли именно Бобчинский и Добчинский брякнули слово "ревизор"?). Это слово пойдет гулять; и мало-помалу сплетется сама собою история, без ведома всех. Настоящего автора ее безумно и отыскивать, потому что его не отыщешь… Не обвиняйте никого… Помните, что все на свете обман, все кажется нам не тем, чем оно есть на самом деле… Трудно, трудно жить нам, забывающим всякую минуту, что будет наши действия ревизовать Тот, Кого ничем не подкупишь"
Не дан ли здесь полный, не только понятный всем, реальный, но и до сей поры никем, кажется, непонятый, мистический смысл Ревизора?
В Хлестакове, кроме реального человеческого лица, есть "призрак": "это фантасмагорическое лицо, - говорит Гоголь, - которое, как лживый олицетворенный обман, унеслось вместе с тройкой Бог знает куда". Герой "Шинели", Акакий Акакиевич, точно так же как Хлестаков, только не при жизни, а после смерти своей, становится призраком - мертвецом, который у Калинкина моста пугает прохожих и стаскивает с них шинели. И герой "Записок сумасшедшего" становится лицом фантастическим, призрачным - "королем испанским Фердинандом VIII". У всех троих исходная точка одна и та же: это - мелкие петербургские чиновники, обезличенные клеточки огромного государственного тела. Из этой-то исходной точки - почти совершенного поглощения живой человеческой личности мертвым безличным целым - устремляются они в пустоту, в пространство и описывают три различные, но одинаково чудовищные параболы: один - во лжи, другой - в безумии, третий - в суеверной легенде. Во всех трех случаях личность мстит за свое реальное отрицание; мстит призрачным, фантастическим самоутверждением. Человек старается быть не тем, что есть во всякой человеческой личности и что кричит из нее к людям, к Богу: я - один, другого подобного мне никогда нигде не было и не будет, я сам для себя все - "я, я, я!" - как в исступлении кричит Хлестаков.
Некоторые насекомые формой и окраской тел с точностью, до полного обмана даже человеческого зрения, воспроизводят форму и окраску мертвых сучков, увядших листьев, камней и других предметов, пользуясь этим свойством, как оружием в борьбе за существование, дабы избегать врагов и ловить добычу. В Хлестакове заложено природою нечто подобное этой первозданной "Хлестаков лжет, - говорит Гоголь, - вовсе не холодно или фанфаронски-театрально; он лжет с чувством; в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута его жизни - почти род вдохновения".
"Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит". Вперед, вперед! Excelsior! Что значит, говоря словами Гоголя, "это наводящее ужас движение", с одной стороны, и эта наводящая ужас неподвижность - с другой? Неужели окаменевший русский Град, без железных цепей скованный "египетской тьмой", - это вся старая и современная Россия, а летящий куда-то к черту Хлестаков - это Россия новая? Каменная тяжесть, призрачная легкость, реальная пошлость настоящего, фантастическая пошлость грядущего, и вот два одинаково плачевные конца, два одинаково страшные пути России к "черту", в пустоту, в "нигилизм", в ничто. И в этом смысле какой ужасной, неожиданной для самого Гоголя насмешкой звучит его сравнение России с несущеюся тройкой: "Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик ("Звени, мой колокольчик", - бредит Поприщин; и в четвертом действии "Ревизора" "колокольчик звенит"). Летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". Безумный Поприщин, остроумный Хлестаков и благоразумный Чичиков - вот кого мчит эта символическая русская тройка в своем страшном полете в необъятный простор или необъятную пустоту. "Горизонт без конца… Русь! Русь! вижу тебя… Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родится беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?" Увы, на этот вопрос беспощадно ответил смех Гоголя! Как исполинские видения, как "дряхлые страшилища с печальными лицами", предстали ему только два "героя нашего времени", два "богатыря", рожденные русским простором, - Хлестаков и Чичиков.
В Хлестакове преобладает начало движения, "прогресса"; в Чичикове - начало равновесия, устойчивости. Сила Чичикова - в разумном спокойствии, в трезвости. У Хлестакова - "необыкновенная легкость", у Чичикова - необыкновенная вескость, основательность в мыслях. Чичиков - деятель. Для Хлестакова все желанное - действительно; для Чичикова все действительное - желанно. Хлестаков идеалист; Чичиков - реалист. Хлестаков-либерал; Чичиков - консерватор. Хлестаков - "поэзия"; Чичиков - "правда" современной русской действительности.
Но, несмотря на всю эту явную противоположность, тайная сущность их одна и та же. Они - два полюса единой силы; они - братья-близнецы, дети русского среднего сословия и русского XIX века, самого серединного, буржуазного из всех веков; и сущность обоих - вечная середина, "ни то, ни се" - совершенная пошлость. Хлестаков утверждает то, чего нет, Чичиков - то, что есть, - оба в одинаковой пошлости. Хлестаков замышляет, Чичиков исполняет. Фантастический Хлестаков оказывается виновником самых реальных русских событий, так же как реальный Чичиков виновником самой фантастической русской легенды о "Мертвых душах". Это, повторяю, два современных русских лица, две ипостаси вечного и всемирного зла - черта.
"Справедливее всего, - замечает Гоголь, - назвать Чичикова - хозяин, приобретатель. Приобретение - вина всего".
Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! так вот вы приобрели, - говорит председатель после совершения купчей крепости на мертвые души.
Приобрел, - говорит Чичиков.
Благое дело! право, благое дело!
Да, я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал, наконец, твердою стопой на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности.
Не выражает ли тут устами Чичикова вся европейская культура XIX века свою самую внутреннюю сущность? Высший смысл жизни, последняя цель человека "не определена" на земле. Конец и начало мира непознаваемы; только середина - мир явлений - доступна познанию, чувственному опыту, а следовательно, и реальна. Единственное и окончательное мерило для оценки всего есть прочность, основательность, "позитивность" этого чувственного опыта, то есть обыкновенной "здоровой" - средней человеческой чувственности. Все философские и религиозные чаяния прошлых веков, все их порывы к безначальному и бесконечному, сверхчувственному суть, по Контовскому определению, только "метафизические" и "теологические" бредни, "вольнодумные химеры юности". "Но герой наш (герой нашего времени, как и само время) уже был средних лет и осмотрительно-охлажденного характера". Он задумался "положительнее", то есть "позитивнее". И вот главная позитивная дума Чичикова и есть именно дума о том, как бы отвергнуть все, что кажется ему "химерою", обманчивым призраком бесконечного, безусловного, "стать твердою стопой на прочное основание" условного, конечного, относительного, единственно будто бы реального.
"Но замечательно, - прибавляет Гоголь, - что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он себе: "Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!" Да, в глубине Чичиковского "позитивизма" такое же всемирное "вранье", как в глубине хлестаковского идеализма. Желание Чичикова "стать твердою стопой на прочное основание" - это именно то, что теперь в ход пошлó, а потому - пóшло, как, впрочем, и желание Хлестакова "заняться, наконец, чем-нибудь высоким". Оба они только говорят и думают, как все; а в сущности ни Чичикову нет никакого дела до "прочных" основ, ни Хлестакову - до горных вершин бытия. За консервативною основательностью у одного скрывается такая же "химера", пустота, ничто, как за либеральною "легкостью мыслей" - у другого. Это не два противоположные конца и начала, не две безумные, но все-таки честные крайности, а две бесчестные, потому что слишком благоразумные, середины, две одинаковые плоскости и пошлости нашего века.
Ежели нет в человеческой жизни никакого определенного смысла, высшего, чем сама эта жизнь, то нет для человека на земле и никакой определенной цели, кроме реальной победы в реальной борьбе за существование. "Так есть хочется, как еще никогда не хотелось!" - этот бессознательный, стихийный вопль Хлестакова, "голос природы", становится сознательной, общественно-культурной мыслью у Чичикова - мыслью о приобретении, о собственности, о капитале.
"Больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете… Копейка не выдаст… Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой". Вот завет отца и всего духовного отечества Чичикова - XIXвека. Вот самая позитивная мысль самого позитивного из всех веков, с его пронизавшим насквозь всю культуру, промышленно-капиталистическим, буржуазным строем; вот единственное будто бы, "прочное основание", найденное если не в отвлеченном созерцании, то в жизненном действии и противополагаемое всем "химерам" прошлых веков. Тут нет, конечно, правды Божеской, зато есть "человеческая, слишком человеческая" правда, может быть отчасти даже оправдание.
Странствующий рыцарь денег, Чичиков кажется иногда в такой же мере, как Дон Кихот, подлинным, не только комическим, но и трагическим героем, "богатырем" своего времени. "Назначение ваше - быть великим человеком", - говорит ему Муразов. И это отчасти правда: Чичиков так же, как Хлестаков, все растет и растет на наших глазах. По мере того как мы умаляемся, теряем все свои "концы" и "начала", все "вольнодумные химеры", наша благоразумная середина, наша буржуазная "положительность" - Чичиков - кажется все более и более великой, бесконечной.
"Зачем добывал копейку? Затем, чтобы в довольстве прожить остаток дней, оставить жене, детям, которых намеревался приобрести для блага, для службы отечеству. В нем не было привязанности собственно к деньгам для денег, им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всеми достатками. Добро и зло для него так условны сравнительно с высшим благом - приобретением, что он иногда сам не сумел бы отличить одно от другого; сам не знает, где кончается вложенный в него природою инстинкт "хозяина", "приобретателя" и где начинается подлость: средняя подлость и среднее благородство смешиваются в одно "благоприличие", "благопристойность".
Несмотря на весь свой консерватизм, Чичиков - отчасти западник. Подобно Хлестакову, он чувствует себя в русском провинциальном захолустье представителем европейского просвещения: тут - глубокая связь Чичикова с "петербургским периодом" русской истории, с Петровскими преобразованиями. Чичикова тянет на Запад: он как будто предчувствует, что там его сила, его грядущее царство. "Вот бы куда перебраться, - мечтает он о таможне, - и граница близко, и просвещенные люди. А какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!" - "Надо прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам". Европейское просвещение только усиливает сознание русского барина, "просвещенного дворянина", в его вековой противоположности темному народу. "Хорош, очень хорош! - восклицает однажды Чичиков, заметив, что Петрушка пьян. - Уж вот можно сказать: удивил красотой Европу!" Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: "Какая, однако ж, разница между просвещенным двором и грубой лакейской физиономией!"
"Чичиков, - говорит Гоголь, - очень заботился о своих потомках". "Оставить жене, детям, которых намеревался приобресть для блага, для службы отечеству, вот для чего хотел приобрести!" - признается он сам. "Бог свидетель, я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина, чтобы действительно потом заслужить уважение граждан и начальства". Главный смертный страх Чичикова не за себя самого, а за свой будущий род, за свою семью, за свое "семя". "Пропал бы, - думает он в минуту опасности, - как волдырь на воде, без всякого следа, не оставивши потомков". Умереть, не родив, все равно, что совсем не жить, потому что всякая личная жизнь есть "волдырь на воде"; волдырь лопнет, умрет человек - и ничего не останется кроме пара. Личная жизнь имеет смысл только в семье, в роде, в народе, в государстве, в человечестве, как жизнь полипа, пчелы, муравья только в полипняке, улье, муравейнике. С этой бессознательной метафизикой Чичикова согласился бы всякий "желтолицый позитивист", ученик Конфуция, и всякий "белолицый китаец" - ученик О. Конта: тут крайний Запад сходится с крайним Востоком, Атлантический океан - с Тихим.
"Что я теперь? - думает разоренный Чичиков, - куда я гожусь? какими глазами я стану смотреть теперь всякому почтенному отцу семейства? как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю? И что скажут потом мои дети? - Вот, скажут, отец - скотина: не оставил нам никакого состояния!" "Иной, может быть, - замечает Гоголь, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собой: а что скажут дети? - И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, хватает поспешно все, что к нему поближе". Когда Чичиков воображает себя собственником, владельцем капитала и поместья, тотчас представляется ему и "свежая, белолицая бабенка, и молодое поколение, долженствующее увековечить фамилию Чичиковых: "резвунчик-мальчишка, и красавица дочка, или даже два мальчугана, две и даже три девчонки, чтобы было всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то, что прошел как-нибудь тенью или призраком по земле, чтобы не было стыдно и перед отечеством". "Мечта моя - воплотиться, но чтобы уж окончательно, безвозвратно", - говорит черт Ивану. Это и есть главная "позитивная" мечта Чичикова: "бабенки и Чиченки" нужны ему, чтобы "окончательно воплотиться", чтобы "всем было известно", что он "действительно существовал" (как будто иначе для всех и для него самого реальность его сомнительна), а не был только "тенью", "призраком", "волдырем на воде". Существование "позитивиста" Чичикова, лишенное "потомков", лопается таким же мыльным пузырем, как существование "идеалиста" Хлестакова, лишенное фантастической "химеры". Стремление Чичикова "к бабенкам и Чиченкам" и есть стремление черта, самого призрачного из призраков, - "к земному реализму". И предрекаемое Великим Инквизитором "царство от мира сего", "миллионы счастливых младенцев" - не что иное, как "Серединное Царство" бесчисленных маленьких позитивистов, всемирных будущих китайцев (здесь духовный "панмонголизм", так пугавший Вл. Соловьева), миллионы счастливых "Чиченков", в которых повторяется, как солнце в каплях "Тихого" океана, единый "родоначальник" этого царства, бессмертный "хозяин" мертвых душ, нуменальный Чичиков.