Реферат: Интелегенция и революция
Объяснительная модель, оперирующая только социальными критериями, неудовлетворительна и по другим причинам. Дело в том, что она сосредоточена исключительно на российских делах и упускает из виду то факт, что крушение романтизма и поворот к “реализму”, к вере в науку, есть общеевропейский феномен, середины прошлого века. И на Западе время интеллектуального преобладания эстетов и идеалистов, увлеченных высокими философскими материями, уходило в прошлое. Но обращение к действительности означало здесь принятие неизбежно связанных с нею обстоятельств. Немало бывших революционеров 1848 года отказалось от идей, за которыми не стояло никаких материальных сил. Эти идеи превратились для них в химеры. Август фон Рохау в книге “Основы реальной политики” (1835), сыгравшей огромную роль в эволюции политических идей того времени, писал, что только власть является силой, способной править, власть — первое условие счастья народов: нация, пренебрегшая властью, отжила свое. Слова эти цитировались потом много раз.
В России конец “идеализма” привел к совершенно другим результатам. Поворот к реализму означал не признание действительности со всеми ее приятными и неприятными сторонами, а к тому, что ей была объявлена непримиримая война. Не было здесь и отказа от политики, всецело основанной на идейных принципах. Наоборот, именно такая политика и восторжествовала, а нравственный ригоризм интеллигенции достиг беспримерного накала.
То, что “реалисты” и материалисты 60-70 годов прошлого века так “неразумно” реагировали на тогдашнюю русскую действительность, в отечественной публицистике не зря расценивалось как глубокая национальная трагедия. Немало требований, выдвинутых предшествующими поколениями противников самодержавия, выполнялись тогда одно за другим: освобождение крестьян, смягчение цензуры, судебная реформа, местное самоуправление (земство). Радикальная интеллигенция не придавала всему этому никакого значения. Она не собиралась участвовать в этой грандиозной реформаторской деятельности. Другими словами, она сама отстранила себя от практической работы, которая только и могла стать для нее школой политического мышления и действия.
Борис Чичерин, один из самых выдающихся правоведов дореволюционной России, сторонник реформ Александра II, считал ригоризм интеллигенции признаком ее политической незрелости. Это означало, что русское общество все еще нуждается в политической опеке, и Чичерин предупреждал против преждевременного, как ему казалось, введения Конституции в России. А ведь это был один из наиболее ярких русских либералов! Но так были настроены и некоторые сторонники обновления в самом правительственном аппарате, например, Николай Милютин, принадлежавший к самому радикальному их крылу. Они тоже хотели оградить дело реформ от общественного “безрассудства”. Большинство из них было против участия общественных кругов в принятии политических решений, на высшем уровне. Самодержавие, заметно изменившееся при Александре II, было для них идеальным инструментом модернизации и прогресса. Кстати сказать, они защищали самодержавный строй не только от революционеров, но и от консервативно настроенного дворянства. Именно эти дворяне заигрывали с идеей конституции, чтобы создать противовес для части правительственного аппарата, склоняющейся к реформам. Такой двойной фронт помог государственной бюрократии, не исключая самых просвещенных ее представителей, утвердиться в традиционном политическом кредо: только государство может быть инициатором политических действий, а общество — всего лишь объект отеческих забот правительства.
Консервативное дворянство, несмотря на некоторые оппозиционные настроения, примирились с такой политикой. Могло ли оно порвать с самодержавием? Самодержавие защищало его от ненависти низов, где и после освобождения крестьян лелеяли мечту об экспроприации помещичьей собственности, о черном переделе. Высший слой, как это бывало и прежде в аналогичных ситуациях, готов был примириться со своим подчиненным положением, лишь бы не рисковать своими социальными привилегиями.
С этим можно только согласится. Действительно, вплоть до середины XIX столетия самодержавие обладало исключительной свободой действий, а наиболее важные сословия в стране — дворяне и крестьяне — не подвергали сомнению ( если не считать редких исключений, например, декабристов и некоторую часть казачества) автократический принцип как таковой. Лишь с появлением интеллигенции авторитет царя пошатнулся. Интеллигенция вступила в борьбу не просто с тем или иным правительственным курсом, но против самих основ системы, идеологических и политических. Русскую интеллигенцию можно отчасти сравнить с марксистки ориентированным рабочим движением на Западе во второй половине XIX века: оно тоже находилось в принципиальной оппозиции к буржуазному государству. Но если не придавать большого значения антисоциалистическим законам Бисмарка и подобным явлениям, западноевропейские рабочие могли все же действовать относительно свободно, и это, между прочим, весьма способствовало смягчению их настроений. Решительный протест в этих условиях терял привлекательность. Подобное сглаживание политических и социальных конфликтов для русской монархии оставалось невозможным. Она предоставляла обществу лишь решение неполитических задач и отказывала оппозиции в праве на легальное существование. Правда, после 1855 года правительство значительно ослабило привычную систему контроля над населением. Открылось довольно широкое поле деятельности для нонконформистских сил. В прессе, особенно в журнале “Современник”, под видом литературной критики подчас необычайно резко критиковался существенный порядок: суды присяжных на политических процессах порой выносили на удивление мягкие приговоры, к ужасу и возмущению консервативных кругов: студенчество эволюционировало влево и в конце конов вышло из-под опеки властей. Якобы “неполитические” организации и нейтральные учреждения превращались в очаги сопротивления абсолютистским притязаниям самодержавной власти, причем правительство, привыкшее к бюрократической регламентации в сфере политики, реагировало на это довольно беспомощно. С одной стороны, оно почти ничего не предпринимало против анархизма студентов, а с другой — по-прежнему было склонно к мелочному вмешательству в общественные процессы, в которых оно совершенно не разбиралось.
Так власть, не терпевшая никакой политической оппозиции, невольно поощряла общественный радикализм, не склонный потворствовать каким бы то ни было институциональным ограничениям.
Ситуация детей была куда благоприятней, чем у их предшественников. Тогда, в николаевскую эпоху, оппозицию представляли немногие изолированные кружки или небольшие группы, не располагавшие ни общей трибуной для выражения своих взглядов, ни каналами связи для осуществления каких бы то ни было общественных акций. Возмущение социальной несправедливостью и деспотизмом не могло вылиться в открытый протест. Расплачиваться за стратегию вытеснения общественного мнения, принятую Николаем I, пришлось его либеральному сыну. Ибо “нигилизм” 60-х годов и террористическое безумие 70-х — не что иное, как запоздалая реакция на засилие крепостнического режима: отказ от этого режима, по мнению многих, состоялся слишком поздно, когда уже почти невозможно было преодолеть вражду между правительством и оппозицией — равно как и отчуждение между помещиками и крестьянами.
Таким образом, невзирая на оттепель, несмотря на эйфорию национального примирения в начале царствования Александра II, страна все более съезжала к конфронтации. Проповедники терпимости и компромисса оказались в изоляции. Новый либеральный курс должен был опираться на социального носителя, — найти его было очень трудно. В России не было или почти не было среднего состояния — главной опоры политического свободомыслия на Западе. Буржуазия, “торгаши” — никогда не пользовались здесь высоким общественным престижем. В обществе не могли проявить себя в полной мере и, так сказать, себя окупить такие буржуазные качества, как благоразумие, деловитость и т. п. Хотя интеллигенция утратила всякую связь с православной церковью, мышление интеллигентов не смогло освободиться от определенной религиозной окраски. Их фанатическая преданность революционным идеалам сильно напоминала страстную веру предков в чистоту православия, ту веру, во имя которой некогда самосжигались старообрядцы. Сочетание нового и старого давало смесь исключительной взрывчатой силы.
Достоевский, сам принадлежавший к “ордену”, но ставший его судьей и обличителем, писал о социализме, что он лишь на поверхности выглядит общественно-политическим учением: куда важней его политических притязаний стремление социализма стать альтернативой христианству. Эта характеристика претендовала на универсальность, но описывала скорее положение вещей в России, чем на Западе
Тем не менее религиозный характер мышления интеллигентов был непроизвольным и неосознанным, ведь задача состояла в полном разрыве с традицией: интеллигенция выступила как разрушительница всех святынь. Единственное, что уцелело в этом всеобщем процессе разрушения и оставалось предметом пламенных восхвалений, был русский простой народ. Народ, олицетворение мудрости и добра. Все понятия, все культурные начинания, недоступные пониманию низших слоев, были отброшены как ненужные и недозволенные. Как замечает Николай Бердяев, занятие философией в России долгое время считалось “почти безнравственным”, тех, кто углублялся в абстрактные проблемы, автоматически подозревали в равнодушии к народным бедам.
Но при всей своей самоотверженности, готовности следовать до конца идеалам равенства, при всем народолюбии, интеллигенция не могла отменить тот прискорбный факт, что в действительности она принадлежала к образованному и, следовательно, привилегированному слою. Для мужиков интеллигент, как и помещик, был представителем ненавистного европеизированного слоя господ: и язык, и мировоззрение этого слоя были им непонятны. Хотя аграрный вопрос был самым жгучим и насущным вопросом, крестьянство не проявляло желания препоручить интеллигенции руководство в борьбе за его интересы. Об этом свидетельствует хорошо известная судьба народников, юношей и девушек, которые в 70-х годах “пошли в народ”, чтобы открыть ему глаза. Крестьяне не слушали агитаторов, а то и просто выдавали их полиции. Этот провал и ощущение беспомощности, несомненно, были одной из важнейших причин радикализации народников, перехода к революционному террору. Общество нужно было “разбудить”. Но и самые сенсационные покушения не сумели встряхнуть эксплуатируемые массы.
Вопреки всем усилиям, интеллигенция не была в состоянии занять вакантное место лидера. Застарелый политический консерватизм крестьянства препятствовал объединению обеих мятежно настроенных социальных групп. Консервативные силы наверху стремились увековечить этот разрыв. Им было ясно, что от того, кто победит в борьбе за душу народа, зависит судьба страны. На интеллигенции они уже и так поставили крест. Но нужно было любой ценой помешать тому, чтобы низы пошли за образованной элитой. Консерваторы считали жизненно важным для государства предохранить от коррозии мир допетровских представлений, в котором жили народные массы. Здесь, конечно нельзя не упомянуть Константина Победоносцева, юриста и государствоведа, влиятельного советника двух последних императоров, в 1880-1905 годах занимавшего пост обер-прокурора Святейшего Синода — высшего правительственного органа Русской православной церкви.
Победоносцев был убежден, что русский народ сохраняет абсолютную верность царю: эта верность по сути и есть самая надежная опора самодержавия. Народ знать не знает о конституции, она ему и не нужна, он даже и не помышляет о каком-либо ограничении самодержавия. Либеральные уступки обществу совершенно излишни. В них заинтересовано лишь ничтожное меньшинство российского населения. Нужно, следовательно, чтобы традиционное мироощущение нижних слоев выдержало напор зловредной современности. Победоносцев всеми силами старался оградить народ и общество от новейших веяний, прежде всего, конечно, от идей, шедших с Запада. Этой цели служила среди прочего выдвинутая им программа народного образования. Обер-прокурор Синода был невысокого мнения об абстрактных науках, которые только сбивают с току простого человека и увеличивают недовольство одиночек своим положением в обществе. Образование должно ограничиваться конкретными знаниями и практическими навыками. Осуществляя свой идеал народного образования, Победоносцев энергично расширял сеть церковно-приходских школ.
Но в конце концов оказалось, что низшие слои общества, которые этот идеолог последовательного консерватизма считал главной опорой трона, как раз и представляли собой самую страшную угрозу для государственного строя. На грани веков, с пятидесятилетним опозданием, народные массы включились в процесс, начатый интеллигенцией. Теперь борьба оппозиции и автократии могла решиться только в пользу оппозиции. Отмена крепостного права принесла свои плоды. Целое поколение крестьян выросло в новой, более свободной атмосфере. Эти дети крепостных уже не так легко подчинялись опеке, как поколение их отцов. А программа консерваторов осталась прежней и все так же исходила из предпосылки социальной незрелости низов.
Провал концепции Победоносцева был вызван еще и тем, что далеко не все силы в правительственных кругах поддерживали обер-прокурора в его стремлении подморозить Россию. Более того, у Победоносцева были могущественные противники, которые надеялись устранить революционную опасность другими, в сущности, противоположными средствами. Таков был граф Сергей Витте, крупный государственный деятель, в 1892-1903 гг. министр финансов, затем председатель Совета министров. Витте, в отличие от Победоносцева, не боялся будущего. Он считал Россию страной неисчерпаемых возможностей, которая, однако, нуждается в коренной модернизации. Только так она сумеет сохранить статус великой державы и решить свои насущные социальные проблемы. В частности, совершенно иными были представления Витте о народном образовании. Модернизация страны, по его мнению, требовала просвещенных и динамичных подданных, а не косных приверженцев традиционного мировоззрения. Эгоизм независимой личности, столь беспокоивший Победоносцева, стремление личности реализовать себя Витте вообще считал движущей силой всякого прогресса. Без личных амбиций граждан нельзя объяснить культурные и экономические достижения Западной Европы. Чуть ли не главную причину отсталости России Витте видел в недостаточном развитии личной инициативы.
Наконец, самое резкое неприятие вызывала у Витте изоляция, проповедуемая Победоносцевым как залог сохранения особенного характера России. Для Витте, как и для других сторонников модернизации страны, от Петра I до Ленина, “особенность России” состояла исключительно в ее отсталости. Преодолев свое отставание, страна ничем не будет отличаться от других европейских государств.
В этой концепции было, однако, слабое место: Витте не мог получить поддержки ни у какого сколько-нибудь значительного социального слоя. Рабочие, численность которых стремительно возросла в результате реформ Витте, довольно скоро превратились в наиболее воинственных противников режима. Крестьянам программа индустриализации была непонятна и чужда. Их интересовало не абстрактное величие России, а вопрос о земле. Развитие промышленности, по крайней мере на первых порах, как будто ничего не обещало в смысле решения аграрного вопроса: напротив, предполагалось, что на какое-то время земледельцу придется еще хуже. Ведь без высоких налогов невозможно было осуществить программу индустриализации. Министру финансов не удалось привлечь на свою сторону и либеральные группировки. Камнем преткновения стал тезис о неограниченной царской власти. При всем своем прогрессизме Витте все же считал самодержавие наиболее подходящим строем для быстрейшего переустройства страны, ибо в распоряжении монарха находился мощный административный аппарат, не подлежащий контролю со стороны парламента. Парламентские дебаты Витте считал лишь тормозом для реформ.
Но вместо того, чтобы преодолеть внутренние противоречия в стране, политический курс Витте лишь обострил их. Таким образом, в России одновременно ужесточились три конфликта, в большей мере уже разрешенных на Западе: это был конституционный, рабочий и аграрный вопрос. Самодержавие лишилось социальных корней, и пустота, окружившая двор, драматически обнаружила себя во время Русско-японской войны. Общество без особой горечи восприняло поражение царской армии, кое-кто в лагере левой интеллигенции даже бурно его приветствовал. Ленин заявил, что поражение нанесено не русскому народу, а его злейшему врагу — царскому правительству. Нужно сказать, что столь крайняя пораженческая позиция была не такой уж редкостью в лагере оппозиционных сил.
Оказавшись в изоляции, двор был вынужден искать компромисса с обществом. Манифест 17 октября 1905 года обещал России основные гражданские права и предусматривал созыв Государственной Думы. Наступил конец неограниченной монархии.
Отныне интеллигенция уже не висела в пустоте, — революция Пятого года это наглядно показала. Осуществилась давняя мечта интеллигентов объединиться с народом. “Внизу” почитание царя мало-помалу сменилось безоглядной верой в революцию. Но этот успех странным образом не вызвал безоговорочного одобрения у членов “ордена”, так как часть интеллигенции к этому времени успела сменить вехи.
На рубеже столетия в русских образованных кругах, как, впрочем, и на Западе, распространил?