Реферат: К генеалогии кавказских пленников
Бессмысленно задавать вопрос, о какой именно русско-турецкой войне идет речь. В любом случае перед нами городское предание «времен очаковских и покоренья Крыма», история, восходящая к екатерининскому времени.
По сравнению с более поздними рассказами о «пленных девочках» здесь наиболее сильно как раз представлен второй, «христианский» элемент сюжета, которому подчинено все повествование. «Дикость» пленника не педалируется, напротив, подчеркивается чудесное вхождение ребенка в христианскую среду. Одновременно с этим и причина смерти - не чахотка; по сути дела, перед нами повествование о праведной кончине, построенное почти по житийному канону (мы намерено оставляем в стороне вопрос о проекциях этой истории на литературные источники более раннего времени, хотя такие проекции представляются очевидными).
Рассказ, переданный Блудовой, - не «петербургский», а «московский», он согласуется не столько со сложной потемкинской идеологемой покорения Юга, описанной А.Л. Зориным 4 ,сколько с более традиционными представлениями, акцентирующими не экзотичность, а противопоставление православия исламу. Рассказу Блудовой (отметим его стилистическую выделенность в мемуарах, ориентированность на язык лирики Жуковского - возможно, неслучайную, если учитывать актуальность для биографии сына пленной турчанки этого сюжета) предшествуют рассуждения о «восточном» характере Москвы, которые стоит процитировать.
«<...> обычай привозить с собою, после походов, спасенного от гибели турчонка или взятых в плен турчанок и дарить их своим родственникам на воспитание или в прислугу занес много примеси южной крови между нами, и в пользу нам, а не в ущерб, судя по Жуковскому, Аксаковым, Айвазовскому, которые по женской линии турецкого происхождения, и по Пушкину, который, как известно, был по матери потомок Негра.
<...> когда <...> мне стали читать "Абидосскую невесту" и "Бахчисарайский фонтан", я чувствовала себя дома между этими лицами, и их среда казалась мне гораздо ближе и родственнее, чем действующие лица английского high-life в "Almack's" и "Pellham"».
(Там же. С. 22-23)
Последнее замечание подводит нас к заявленной в начале заметки теме. Веселовский, рассматривая вопрос о межкультурных контактах, как известно, исходил из идеи «встречного течения» - заимствование должно занимать готовое место в уже существующей структуре национальной культуры, чаще всего вступая в интерференцию с традиционными для заимствующей культуры типами текстов. Можно предположить, что исключительный успех сюжета пленника/пленницы в русской романтической поэме и прозе обусловлен именно подготовленностью почвы. Московская среда начала XIX века была подготовлена к восприятию сюжетов байроновских поэм; мало того - она сама могла быть питательной почвой для параллельного возникновения подобных сюжетов.
Ю.М. Лотман любил подчеркивать связь байроновского романтизма с XVIII веком - в первую очередь, с идеями Руссо (оппозиция «природы» и «культуры», тема «дикаря» и проч.). В случае с русскими подражателями и последователями Байрона этот аспект обычно не рассматривается или описывается как проекции русских текстов на западноевропейские (в первую очередь - руссоистские) претексты. Тема «Лермонтов и русский XVIII век», например, пребывает в знаменательном запустении; между тем, думается, стоит сместить акценты - для Лермонтова (как и для подавляющего большинства его современников, в первую очередь - москвичей) исключительно актуален именно внелитературный XVIII век, связанный с миром семейных и городских преданий (ср. неоконченный роман «Вадим», сюжет которого, в значительной степени, восходит к устным воспоминаниям о пугачевщине).
Несомненно, новое время вносит в способ рассказывания умилительных историй о новообращенных коррективы (как мы это видели у Оома и Толстого), но канва, по которой эти истории рассказываются, ощущается и здесь. Как романтический вариант сюжета явится потом основой для «Княжны Джавахи», так доромантический «алфавит» ложится в основу не только бесхитростных повествований о несчастных девочках, но, рискнем предположить, и некоторых литературных текстов, настойчиво выдвигающих на первый план вероисповедальный момент. (Ср., например, с байроновским «Гяуром», где перволичное повествование свободно перемещается от правоверного мусульманина к монаху-францисканцу, и вся эта конфессиональная пестрота служит всего лишь аккомпанементом к местному колориту.) В связи с этим обращают на себя внимание две поэмы - пушкинский «Тазит» и лермонтовский «Мцыри».
В первой поэме тема пленника не представлена (герой, скорее, «изгнанник», насколько можно понять по написанной части и планам поэмы). Однако типологическое родство этих двух текстов весьма показательно. Пушкин реанимирует тему неофита-мусульманина. Перед нами «молодой турок» из рассказа Блудовой, вернувшийся в страну отцов и вынужденный скрывать от отца свои религиозные убеждения. При этом ислам у Пушкина в «Тазите» - не библеизированный ислам «Подражаний Корану», это - контаминация архаических представлений о магометанах как о «дикарях» и реальных фактов этнографии горцев 5 .
«Тазит» писался в 1829-1830 годах и был посмертно опубликован в VII томе «Современника» на 1837 год под случайным заглавием «Галуб», то есть был известен Лермонтову в 1839 году, когда пишется «Мцыри». (Явное свидетельство - параллелизм стихов Пушкина: «Ты в горло сталь ему воткнул/ И трижды тихо повернул» и Лермонтова: «Но в горло я успел воткнуть/И там два раза повернуть/ Мое оружье...». То, от чего отказывается христианин Тазит, совершает Мцыри - правда, речь идет не о кровном враге, а о барсе 6 .) «Тазита» с лермонтовским «Беглецом» (1837-1838?) сопоставляли еще Н.Лернер и Б.В. Томашевский.
Лермонтов ничего не знал о набросках планов «Тазита», в которых фигурирует «Черкес христианин», но и написанная часть поэмы достаточно красноречиво подсказывает именно этот путь развития сюжета. «Мцыри» в характерном для Лермонтова ключе инвертирует его - в этой поэме соединяются мотивы «пленного ребенка» (ср. процитированные выше мемуары и лермонтовское «Однажды русский генерал/ Из гор к Тифлису проезжал;/ Ребенка пленного он вез...»), (анти)христианская тема и мотив ранней смерти героя. Этот знакомый нам комплекс мотивов переосмысливается в рамках сюжета «узника» и осложняется сюжетом «беглеца» (с несомненными проекциями на литературные источники, прежде всего - на байроновского «Гяура»).
При этом если у Пушкина мусульманскому «закону гор» противостоит цивилизующее влияние христианства, то Лермонтов в «Мцыри» (в отличие от «Беглеца») отказывается от каких бы то ни было прививок «исламского колорита» - культура родины Мцыри патриархальна, но конфессионально никак не определена («И вспомнил я наш мирный дом/ И пред вечерним очагом/ Рассказы долгие о том,/ Как жили люди прежних дней, /Когда был мир еще пышней») - это позволяет переосмыслить историю «обращенного неверного» в рамках руссоистской по происхождению парадигмы. Можно предположить, что Лермонтов сознательно строит свою поэму как антитезу пушкинской и, возможно, как антитезу той широкой внелитературной традиции, с которой он мог быть знаком с детства и которая представлена, в частности, в трех мемуарных фрагментах, процитированных в начале нашей заметки.
Высказанные соображения об актуальности культуры XVIII века для романтической эпохи должны быть дополнены более частными соображениями, касающимися именно 1830-х годов, когда культурный миф, рассмотренный нами, актуализируется. Эта актуализация, конечно, связана с началом в 1829 году Кавказской войны, но были и другие причины, по которым XVIII век оказался в это время злободневным. Напомним, что в 30-е годы Лермонтов и Пушкин обращаются к роману из истории Пугачевщины, Пушкин, кроме того, работает над Историей Петра - охватывая, таким образом, все столетие. Ср. панораму европейского XVIII века в послании «К вельможе» и русского - в «Table-talk».
Аналогии между современностью и событиями XVIII века были заданы официальной николаевской идеологией; Николай при этом «вычеркивал» екатерининское время, навязывая аналогию с Петром, тем показательнее внимание к эпохе «великия жены», которое проявляют самые разные авторы в разных жанрах (ср. работу Вяземского над биографией Фонвизина). Культурный цикл, заданный импульсом антинаполеоновских войн, завершился в декабре 1825 года, поиски национальной идентичности, приведшие к оформлению славянофильства и западничества, неизбежно должны были обращать к эпохе активного восприятия русской культурой европейской (французской прежде всего). Складывающееся новое понимание истории также заставляло обратиться к истории «отцов» и «дедов». А эта история была в значительной степени историей устной и домашней.
Примечания
1. «Ахульго, развалины замка, Терской обл., в Аварии <...>. В 1839 г. развалины служили убежищем Шамилю и были взяты штурмом ген. Граббе». (П. Семенов. Географическо-статистический словарь Российской империи. Т. 1. СПб., 1863. С. 168.) Штурм Ахульго - один из переломных моментов кавказской кампании 1830-40-х гг.
2. Здесь и далее Лермонтов цитируется по «малому академическому» собранию сочинений в 4-х томах (М.-Л., 1959). В роли «Севера» в Бэле выступает русская крепость на Кавказе. Максим Максимыч, как показывает его замечание о моде скучать, не в курсе новейших литературных веяний, поэтому он так недоуменно реагирует на реплику воспитанного на романтической литературе повествователя.
3. Сказанное, разумеется, касается не только русской традиции. Как известно, «имперское» - в широком смысле - сознание склонно оперировать метафорой «дикари=животные». Показательно, что та же сюжетная схема эксплуатируется при описании животных, умирающих в неволе; ср. сравнение Бэлы с серной у Лермонтова. В связи с этим ср. сюжет рассказов о любви к обезьяне - у Толстого-«Американца» в устных рассказах и у Погорельского (в ослабленном варианте - с «материнской любовью» обезьяны) в «Случае в дилижансе».
4. См.: А.Зорин. Крым в истории русского самосознания// Новое литературное обозрение. № 31 (3/1998). С. 123-143. Русско-турецкие войны мыслились в рамках «греческого проекта» не просто как территориальные завоевания и не только как своего рода «крестовый поход» по освобождению Царьграда от неверных, но и как обретение Россией своего «юга», своей античности и тем самым - статуса культурной столицы Европы.
При этом в описанном исследователем «крымском дискурсе» постоянно подчеркивается многонациональность новоприобретенных земель.
5. Отметим эту принципиальную двойственность русской культуры по отношению к кавказским горцам, дошедшую до наших дней и связанную как с русскими внутрикультурными механизмами, так и с реальной этнической, культурной и религиозной многосоставностью кавказского культурного ареала (при этом в массовом сознании русских эта реальная сложность до недавнего времени часто игнорировалась или сглаживалась - ср. клише «лица кавказской национальности»).
6. Эта явная проекция стихов из «Мцыри» на пушкинскую поэму отмечена в статье: Ю.М. Лотман. Истоки «толстовского направления» в русской литературе 1830-х годов// Учен. зап. Тарт. гос. ун-та. 1962. Вып. 119. С. 3-77.