Реферат: М.Цветаева и К.Батюшков
Прежде всего от волшебного пенья сирен и от луга
Их цветоносного нам уклониться велела богиня;
Мне же их голос услышать позволила; прежде, однако,
К мачте меня корабельной верёвкой надёжною плотно
Вы привяжите, чтоб был я совсем неподвижен…
В таком положении Одиссей, очарованный пением сирен, проплывает мимо острова, оставаясь целым и невредимым. Герой «Тени друга» тоже стоит у мачты “как очарованный” и вспоминает покинутую родину.
В состоянии “томного забвенья” поэт видит тень погибшего на войне друга. Сирены как раз и обещали Одиссею спеть именно о войне, о том, что случилось в “троянской земле” и “какая // Участь по воле бессмертных постигла троян и ахеян”. И хотя сирен в стихотворении нет, их вполне успешно замещают плескание валов, шум паруса и крики кормчего — стоящий у мачты поэт забывается в мечтах.
Ещё один гомеровский сюжет, который оказывается особенно значимым в контексте батюшковской элегии, — посещение Одиссеем царства мёртвых. Обратим внимание на античный эпиграф, избранный Батюшковым к «Тени друга», — это строки из элегии римского поэта Проперция «Тень Цинции» (или «Тень Кинфии»): “Души усопших — не призрак: смертью не всё кончается; // Бледная тень ускользает, победив костёр”. 11-я песнь поэмы Гомера почти целиком посвящена рассказу о свидании Одиссея с душами усопших, в том числе воинов, павших в битве за Трою. Однако внимание Батюшкова больше всего привлекает прозвучавшая у Гомера тема трагической разнородности двух миров — мира живых людей и мира мёртвых. Одиссей пытается удержать в объятиях душу своей матери:
Увлечённый
Сердцем, обнять захотел я отшедшую матери душу;
Три раза руки свои к ней, любовью стремимый, простёр я,
Три раза между руками моими она проскользнула
Тенью иль сонной мечтой, из меня вырывая стенанье.
Сходный мотив звучит в «Тени друга»:
“О! молви слово мне! пускай знакомый звук
Ещё мой жадный слух ласкает,
Пускай рука моя, о незабвенный друг!
Твою с любовию сжимает…”
И я летел к нему… Но горний дух исчез
В бездонной синеве безоблачных небес,
Как дым, как метеор, как призрак полуночи…
Итак, Батюшков, не знакомый ещё с поэзией Байрона, ориентирует образ лирического героя своей элегии на “страдальца Одиссея”, возвращающегося на корабле с кровопролитной войны, потерявшего друзей и тоскующего о родной земле.
Цветаева, ошибочно вписывая «Тень друга» в байроническую традицию, тем не менее ощущает специфический для Батюшкова гомеровский подтекст. Так, герой её стихотворения назван “прислонённым к вольнолюбивой мачте”. Характерно, что поэтесса использует здесь не очень подходящую по смыслу форму причастия, страдательное наклонение которого имплицитно содержит намёк на Одиссея, к мачте привязанного (отсюда и неожиданный оксюморон: “прислонённый” юноша — “вольнолюбивая” мачта). В третьей строфе Цветаева вводит отсутствующий у Батюшкова гомеровский мотив:
И в роковую грудь, пронзённую звездою,
Царь роковых ветров врывается — Эол.
Речь идёт о боге ветров Эоле, который, пытаясь помочь Одиссею, заключил в мех все “буреносные”, роковые ветры, не позволявшие царю Итаки достигнуть родного берега. Однако по пути домой спутники Одиссея, думая, что в мехе Эола скрыты золото и серебро, выпустили ветры на свободу. “Я покорился судьбе и на дне корабля, завернувшись // В мантию, тихо лежал”, — говорит о себе Одиссей (ср. у Цветаевой: “укутанного в плащ”). Итак, батюшковский претекст, содержащий обильные отсылки к «Одиссее», остаётся в поле зрения Цветаевой и даже дополняется новыми, видимо, значимыми для неё реминисценциями из Гомера, в «Тени друга» отсутствующими. И всё же и самому Батюшкову, и его поэтическому прообразу — Одиссею, несомненно, отводится второстепенная роль, поскольку и тот, и другой с большой натяжкой могут быть названы “юношей, прекрасным как сон”. Зато это определение органично подходит Байрону, а вернее, тому его образу, которому в творчестве Цветаевой посвящено одноимённое стихотворение.
Заметим, что этот текст, датированный 1913 годом, входит в цикл «Сергею Эфрон-Дурново» и следует непосредственно за двумя стихотворениями, адресованными Сергею Эфрону («Есть такие голоса…» и «Как водоросли Ваши члены…»). Соответственно и образ Байрона находит множественные параллели к образу героя цикла. И тот и другой — прекрасные юноши: “так он юн” — “слишком юный”, “усталость голубой, ветхой крови” — “лава древней крови по Вашим жилам разлилась”, “но взглянете… // И новые зажгутся луны” — “В те времена, когда всходили луны // И гасли в Вашу честь” и так далее. 10 июля 1914 года в письме к П.Я.Эфрону, старшему брату Сергея, Цветаева признавалась: “Вчера, возвращаясь от Вас в трамвае, я всё повторяла стихи Байрону, где каждое слово — Вам”. И далее: “Я вся целиком во всём, что люблю. Люблю одной любовью — всей собой — и берёзку, и вечер, и музыку, и Серёжу, и Вас”. Намеренное неразличение братьев Эфрон и упоминание их обоих в одном контексте с именем Байрона позволяет предположить, что в восприятии Цветаевой юный Байрон и юный Сергей Эфрон сливаются в единый образ: “Готовила книгу — с 1913 года по 1915 год — старые стихи воскресали и воскрешали, я исправляла и наряжала их, безумно увлекаясь собой 20-ти лет и всеми, кого я тогда любила: собою — Алей — Серёжей — Асей — Петром Эфрон — Соней Парнок — своей молодой бабушкой — генералами 12-го года — Байроном…” Собственно, и образ Одиссея, благодаря посредничеству Батюшкова возникающий в цветаевском тексте, тоже хорошо рифмуется с образом мужа-воина, судьба которого остаётся тайной для ожидающей дома жены. Не секрет, что Сергей Эфрон, сражающийся на полях Гражданской войны, — предмет постоянных переживаний и опасений Цветаевой. Думается, что именно в биографическом подтексте стихотворения содержится ответ на поставленный нами вопрос: почему к своему байроническому тексту поэтесса избирает эпиграф из Батюшкова? Батюшков-Одиссей, Батюшков-скиталец, Батюшков-воин вырастает для неё в мифологическую фигуру русского Байрона.
Такому осмыслению батюшковской элегии, очевидно, способствует известный пушкинский текст, который находится с «Тенью друга» в сложной диахронической взаимосвязи. Мы говорим о первой “южной” элегии Пушкина «Погасло дневное светило…» (1820). По наблюдению О.А.Проскурина, это пушкинское стихотворение вобрало в себя огромное количество прямых цитат и скрытых реминисценций из поэзии Батюшкова, который на Пушкина в это время имел несравненно большее влияние, чем Байрон. Даже если Цветаева не могла заметить в пушкинской элегии всего изобилия батюшковских цитат, которые зафиксировал О.А.Проскурин, тем не менее «Погасло дневное светило...» в её сознании несомненно связывалась с «Тенью друга» хотя бы ситуативно: размышление на корабле. Подтверждением этому может служить формула единоначалия, которая используется Пушкиным и воспроизводится Цветаевой. У Пушкина: “Я вижу берег отдаленный…”, “Я чувствую: в очах родились слёзы вновь...”, “Я вспомнил прежних лет безумную любовь...”; у Цветаевой: “Я вижу тусклых вод взволнованное лоно...”, “Я вижу юношу...” Однако тому обстоятельству, что в пушкинской элегии Цветаева прочитывала, несомненно, не только батюшковский, и даже не столько батюшковский, сколько байронический подтекст, немало содействовал и сам Пушкин. Уже в сборник 1826 года он включил элегию с пометой в оглавлении “Подражание Байрону”. По мнению Проскурина, причины, побудившие Пушкина вписать свою элегию в байроновскую традицию, — это ожидания читателей, для которых к 1826 году имя Байрона стало чрезвычайно значимым. Неизвестно, какой подзаголовок дал бы своей элегии Батюшков, если бы мог предположить, что через столетие после её создания читатели тоже станут воспринимать её в байроническом ореоле.
Итак, на роль цветаевского “прекрасного юноши” находится ещё один претендент — это тоже русский Байрон, Пушкин, переправляющийся ночью на корабле “мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф”. Тема гибели юноши — на этот раз не опосредованно, через Петина, а непосредственно, напрямую — тоже может быть соотнесена с Пушкиным.