Реферат: Публий Вергилий Марон

Ни Орфей бы, ни Лин не смогли победить меня в песнях..

До сих пор существуют различные мнения о том, кого имел в виду Вергилий, воспевая младенца, который при­несет благоденствие. Одни считали, что Вергилий пропо­ведует идеи мессианизма и что в образе ребенка он изоб­разил грядущее явление Мессии — искупителя человече­ского зла. На этом основании в поэте ошибочно видели пророка — провозвестника христианства. Существует так­же ряд предположений, связывающих концепцию Золотого века у Вергилия с появлением на свет того или иного реального младенца: ожидавшегося ребенка Октавиана, сына консула 40-го года Азиния Поллиона, которому по­священа эклога, или кого-то другого. Но даже если пред­положить, что Вергилий имел в виду конкретное дитя, мо­жет быть, сына Поллиона, образ этого чудесного ребенка становится у него гораздо более значительным и спле­тается с символическим представлением о грядущем Золо­том веке, который и воспевает поэт в эклоге 4.

Историческое значение «Буколик» заключается в том, что Вергилий создал в них утопический и идеальный мир, который он хотел бы видеть свободным от горя, жизнен­ных тревог и неурядиц, наполняющих реальный мир; он показал силы, потрясающие и раздирающие этот мир; внес в идиллию субъективные переживания отдельного чело­века, с силой и глубиной раскрыл любовную тему. Впервые в римской литературе заговорил Вергилий об обожест­влении правителя и дал утопическую картину Золотого века.

2.2 Любовная лирика

Лирические стихотворения Вергилия обладают не свой­ственной ранее римской поэзии стройностью, цельной и законченной формой, правильным соотношением частей, симметрией, единством и упорядоченностью, в которых уже нет пестроты неотерической поэзии.

В условной форме эклог Вергилия намечается новый круг мыслей и представлений, которые со временем сло­мают рамки пастушеской идиллии и приведут к форми­рованию новых жанров. Но именно у Вергилия острое субъективное переживание облекается в формы объектив­ных жанров, в частности в форму эпоса. Так, эпиллий об Орфее и Эвридике («Георгики», книга IV), хотя и встав­лен в этиологический эпиллий об Аристее, содержит тро­гательный и волнующий рассказ о несчастной любви и очень поэтичен. Вообще тема несчастной любви — одна из ведущих у Вергилия. Не менее глубок, психологичен и исполнен глубокого чувства рассказ о любви Дидоны в IV книге «Энеиды».

2.3 «Энеида»

Третья черта биографического облика Вергилия — предсмерт­ное намерение сжечь «Энеиду», а значит, отношение к результату своих одиннадцатилетних трудов (по крайней мере, в его незавер­шенном виде) как к неудаче. Уже Плиний Старший свидетельст­вует: «Божественный Август воспретил сжигать стихи Вергилия, посягнув на святость завещания». «Еще до отъезда из Италии, — рассказывает Светоний, — Вергилий договаривался с Варием, что если с ним что-нибудь случится, тот сожжет «Энеиду»; но Варий отказался. Уже находясь при смерти, Вергилий настойчиво тре­бовал свой книжный ларец, чтобы самому его сжечь; но когда никто ему не принес ларца, он больше не сделал никаких особых распоряжений на этот счет». Фаворин объяснял желание Вер­гилия особой ролью, которую в практике Вергилия играла шли­фовка и доработка первоначального наброска — иначе говоря, дистанцией между первым и окончательным вариантами. Галль­скому ритору представлялось, что он ясно видит в «Энеиде» негото­вые места , «подпорки», на место которых только предстояло стать «крепким колоннам». Современные специалисты проявляют в этом вопросе куда меньше уверенности. О том, что «Энеида» — произведение неоконченное, нам напоминают лишь оставленные недописанными 58 полустиший (для нас — желанный случаи заглянуть в творческую лабораторию поэта ), да еще, может быть, некоторые части III книги и непропорционально растянутая история рождения и юности Камиллы (XI, 539— 584), заставляющая вспомнить рассказы о том, как Вергилий проводил дни в жестком сокращении надиктованных с утра пас­сажей. В остальном же «наше время, привыкшее к эскизности, не замечает, что здесь что-либо не вполне готово», и нам очень трудно подумать о поэме как о черновике, который едва не был уничтожен наподобие того, как Шопен перед кончиной сжег свои наброски. Однако мотивировка предсмертной воли Вергилия у Сервия (которому К. Бюхнер приписывает особенно хорошую осве­домленность) та же самая: «К изданию он «Энеиды» не подгото­вил, по каковой причине даже распорядился на смертном одре сжечь ее». Те античные авторы, которые вообще как-то объяс­няют распоряжение поэта, толкуют его как проявление крайней требовательности к себе, стыдливости мастера, не желающего, чтобы потомство видело его недовершенный труд. Парадоксально, что именно недовершенный труд, вызывавший у автора такие чувства, стал для веков высшим образцом классической нормы и правильности. Но слова Фаворина и Сервия — лишь попытки истолковать поступок Вергилия. Светоний не дает никаких интер­претаций, и от этой загадочности все становится еще более весо­мым. Нам приходится, пожалуй, примириться, во-первых, с тем, что предсмертное распоряжение Вергилия — факт, который нет возможности отрицать, не вступая в противоречие со всей антич­ной традицией; во-вторых, что значения этого факта мы никогда не узнаем до конца. Ясно одно — одна из самых популярных и читаемых поэм в истории мировой литературы осталась для поколений и дожила до наших дней вопреки воле своего созда­теля.

Классик из классиков, «поэт римлян», первый поэт своего народа, овладевший предельными возможностями звучного латинского слова, достигший совершенного равновесия нежности и силы, — это человек, для которого поэзия — одновременно катор­жный труд и запретный плод: в начале жизненного пути творчество осознается как соблазн, в конце жизненного пути — как неудача. Образ, во всяком случае, не тривиален. Такой мастер не нашел в мастерстве удовлетворения, он искал чего-то иного, стремился, как это рисует юношеская эпиграмма, уйти от прекрасного вы­мысла — к духовной реальности, от эстетической иллюзии — к поз­нанию и освобождению через познание, сулимому философией, мечтал philosophiae vacare («всецело отдаться философии»), искал beatos portus («блаженной пристани»), а перед смертью порывался сжечь поэму, которая была для читателей неведомым, но уже долгожданным чудом, «чем-то большим «Илиады», как возвестили ценителям строки Пропорциядля него же самого — итогом всей литературной биографии. Между затрудненностью творческого акта и намерением уничтожить «Энеиду», между тем и другим и желанием уйти от поэзии в философию есть очевидная связь, которую, однако, легче почувствовать, чем сформули­ровать. Биографический облик Вергилия, каким его знают антич­ные биографы, выявляет некое общее противоречие и стоит под знаком этого противоречия. В нем заключен вопрос, над которым стоит задуматься. Все как-то очень непросто.

Так же непросто обстоит дело с отношением к Вергилию чита­телей. Контрасты начинаются сразу же и обостряются на протя­жении двух тысячелетий, чтобы стать в последние два века острыми, как никогда. Последнее особенно примечательно. Совре­менники Еврипида бурно спорили о ценности его поэзии; памятник этих споров — комедии Аристофана. Но споры эти давным-давно отшумели. Даже когда в конце прошлого столетия Фридрих Ницше бранил Еврипида как убийцу мифа и врага Диониса, это был вопрос идеологии, не вопрос элементарной художествен­ной оценки. Ницше хотел сказать, что дух поэзии Еврипида несовместим с духом его, Ницше, философии; он не хотел сказать, что Еврипид — плохой поэт. Место Еврипида в пантеоне истории мировой культуры никем не оспаривается. Соответственно чувство любви и восхищения, которое он вызывает у своих поклонников, приобретает, как правило, спокойные формы. Совсем не то с Вергилием. Когда его бранят, его бранят в неслыханно резких выраже­ниях, ставя под вопрос, состоялся ли он как поэт; казалось бы, за две тысячи лет пора решить этот вопрос, но нет — он не решен до сих пор. Знаменитый немецкий историк древнего Рима Бартольд Нибур, например, писал в начале прошлого века: «Вергилий — курьезный пример, до чего человек может не понять собственного призвания» (по мнению Нибура, Вергилию следовало всю жизнь работать в манере Катулла, и тогда из него выработался бы недур­ной лирик). Для В. Г. Белинского Вергилий — «поддельный Гомер римский», «щеголеватый стихотворец, ловкий ритор в стихах», «Энеида» — «рабское подражание великому об­разцу», «выглаженное, обточенное и щегольское риторическое произведение». Слова выбраны так, что в них звучит нескры­ваемая личная антипатия. Приговор крут: рабский подражатель, стихотворец, корчащий поэта, ловко имитирующий подлинность, которой у него нет,— о чем еще говорить? Но зато когда Вергилия хвалят, это не дань почтительного восхищения давно ушедшему из мира живых классику, а какие-то объяснения в любви. Не только антипатия, но и симпатия к Вергилию выражает себя как очень личное чувство, в котором признаются прямо-таки с трепетом. Композитор Эктор Берлиоз, кстати, современник Белинского и отнюдь не приверженец классицизма, говорил о своей «страсти» к Вергилию, «влюбленности» в Вергилия (passion virgilienne): «У меня такое чувство, словно мы с Вергилием знали друг друга и ему известно, как сильно я люблю его». А уже в нашем столе­тии немецкий публицист Теодор Геккер (1879—1945), человек острый, страстный и очень живой, далекий от академического. эстетства и причастный страстям века (между прочим, оказа­вшийся за решеткой сразу же после гитлеровского переворота), обсуждая в обстановке 20-х годов перспективы обнищания и одичания Запада, подчеркивает, что для томика Вергилия у него и ему подобных найдется место и в нищенской суме. В час беды ему приходит на ум не Гомер, не Платон, не Софокл, а только Вергилий. Амплитуда колебаний превосходит то, к чему мы при­выкли в отношении классики, да еще отделенной от нас такой временной дистанцией. Это не какие-нибудь нюансы в оценке — речь словно идет о двух разных поэтах, не имеющих между собой ничего общего. Для одних поэзия Вергилия — если не мертворож­денный плод подражания, то в лучшем случае образец холодного, искусственного совершенства; для других — предмет страсти или хлеб насущный, без которого нельзя обойтись как раз тогда, когда можно и должно обойтись без многого другого. Споры не умолкают, за или против Вергилия люди готовы стоять чуть не насмерть. Совсем недавний пример: на международной конференции в Иенском университете, посвященной культуре времен Августа и со­стоявшейся в мае 1982 г., специалисты из разных стран резко разошлись по «наивному», «детскому» вопросу — хороший ли поэт Вергилий? Неужели двух тысячелетий не хватило, чтобы в этом разобраться?

Два тысячелетия — это, в общем, два тысячелетия споров. Да, Вергилий никак не мог бы пожаловаться на непризнание при жизни. Стоит ему только засесть за «Энеиду», и Пропорций уже извещает человечество, что имеет родиться «что-то большее «Или­ады»:

Nescio quid inaius nascitur Iliade.

Контраст между шумной известностью Вергилия и его тихим нравом давал очень выигрышную тему для анекдотов: «Когда он, приезжая изредка в Рим, показывался там на улице, и люди начинали ходить за ним по пятам и показывать на него, он укры­вался от них в ближайшем доме». На улице за ним ходят по пятам, в театре встают ему навстречу, воздавая ему такую же честь, как самому Августу . Его поэзия сейчас же входит в рим­скую жизнь, становится неотъемлемым компонентом культурного быта, культурного обихода. «Буколики», явившись в свет, имели такой успех, что даже певцы нередко исполняли их со сцены», — сообщает Светоний. Квинт Цецилий Эпирот, вольноотпущенник Аттика (корреспондента Цицерона), открывший школу после самоубийства Корнелия Галла (26 г. до н. э.), уже читал стихи Вергилия с учениками, положив тем самым почин непрерывной двухтысячелетней традиции школьного изучения вергилиевских текстов; со времен Эпирота, т. е. со времен самого Вергилия, рим­ская школа без Вергилия уже непредставима. Комментировать Вергилия тоже начинают сейчас же, если не при жизни, то очень скоро после смерти, как показывает пример Гая Юлия Гигина, вольноотпущенника Августа и приятеля Овидия, имевшего воз­можность пользоваться каким-то «семейным» списком произведе­ний Вергилия. Вергилий — предмет культа: применительно к землякам поэта слово «культ» имеет очень буквальный смысл, т. е. обозначает отнюдь не чувства поклонников изящного, а конк­ретные верования и обряды набожных язычников. «Ветка тополя, по местному обычаю сразу посаженная на месте рождения ребенка, разрослась так быстро, что сравнялась с тополями, посаженными намного раньше; это дерево было названо «деревом Вергилия» и чтилось как священное беременными и роженицами, благо­говейно дававшими перед ним и выполнявшими свои обеты». Уже в античные времена по Вергилию начинают гадать прак­тика, державшаяся на протяжении всего Средневековья и много позднее. Но Вергилия не просто почитают — его и читают, читают в самых разных слоях населения, как об этом свидетельствуют надписи, нацарапанные на стенах Помпеи и других городов Рим­ской империи подчас неграмотной рукой . Поистине «поэт римлян»!

Это одна сторона; а вот и другая. «В хулителях у Вергилия не было недостатка» — тоже с самого начала. «Хулители Вер­гилия», obtrectatores Vergilii — это целая тема античной традиции. Против «Буколик», едва они появились, были написаны «Анти­буколики» Нумитория, против «Энеиды» — «Бич на «Энеиду» Карвилия Пиктора; Переллий Фавст и Квинт Октавий Авит обви­няли Вергилия в многочисленных плагиатах, furta, Геренний, как и вышеназванный Нумиторий — в погрешностях против чистоты и правильности родного языка. Ситуация полна иронии: тот самый поэт, на текстах которого неисчислимые поколения школь­ников обучались всяческой правильности и прежде всего правиль­ности латинской грамматики и стилистики, первоначально под­вергся резким нареканиям за свои ошибки по части языка и стиля. «Anne Latinum», «разве это по-латыни?» — вопрошал Нумиторий. Калигула, по слухам, намеревался изъять из всех библиотек сочинения и скульптурные портреты Вергилия, которого «всегда бранил за отсутствие таланта и недостаток учености». Правда, тот же Калигула однажды, желая придать одной церемонии торже­ственность и значительность, не нашел ничего лучше, как процити­ровать того же Вергилия. Положим, император был безумцем, но его литературные вкусы, насколько можно судить по его неглупому отзыву о стиле Сенеки, представляются достаточно определен­ными, и если его ненависть избрала из всех знаменитых поэтов именно Вергилия, это не простое недомыслие. В той же первой половине I в. н. э. Асконий Педиан, известный как комментатор Цицерона, счел нужным написать целый трактат «Против хули­телей Вергилия». Едва ли он ломился в открытые двери и сра­жался с несуществующим противником. Еще раз: «в хулителях у Вергилия не было недостатка».

Обилие нападок тем более примечательно, что для него не было простых, лежащих на поверхности причин. Понятно, почему Аристофан атакует Еврипида — за этим стоит насыщенная сканда­лами атмосфера софистической интеллектуальной революции. Рационалистическое резонерство Еврипида содержит в себе вызов, и вполне естественно, что вызов был принят. Количество подобных историко-литературных примеров может быть увеличено до беско­нечности. Скажем, нет ничего странного, что на премьере «Эрнани» в 1830 г. дело дошло до потасовки: драма Гюго для. этого и напи­сана. При этом споры такого рода, обусловленные намеренной «скандальностью» позиции самого поэта, как правило, затихают очень быстро. Уже в ближайших поколениях грекам и в голову не приходило клясть Еврипида, а французам — освистывать Гюго. С Вергилием, о котором, как .мы видели, продолжают ожесточенно спорить и через две тысячи лет, все было иначе. В его поэзии нет никакого вызова, никакого демонстративного разрыва с почитае­мыми ценностями; она живет, напротив, тем, что исключительно широко принимает в свой круг ценности, какие внутри иного эстетического и мировоззренческого целого оказались бы несовме­стимыми — например, философское просветительство и тради­ционную религиозность, так резко противопоставленные у Лукре­ция. Достаточно вспомнить, как мирно и органично совмещает образ Земли, играющий столь важную роль в «Георгиках», черты богини Теллус, какой ее знали миф и культ, с чертами, которые подсказала эпикурейская натурфилософия. Бестрепетное интел­лектуальное познание и простосердечная сельская набожность при­равнены, поставлены рядом в конце 11 книги тех же «Георгик», как две взаимно дополняющие друг друга половины единого идеала. «Блажен, кто возмог познать причины вещей, кто попрал ногами всяческий страх, и неумолимый рок, и ропот скупого Ахеронта», — это звучит как цитата из Лукреция; но если у Лук­реция предмет, «попираемый ногами», — это «религия» (religio pedibus subiecta obteritur), то Вергилий продолжает: «счастлив и тот, кому ведомы сельские божества — Пан, и старец Сильван, и сестры-нимфы». Для него тут нет ни малейшего противоречия;

ценности, казавшиеся непримиримыми, примирены. Когда Гора­ций, «поросенок из Эпикурова стада», как он сам себя назвал приходит к тому, чтобы воспевать сельское благочестие Фидилы из 23-й оды 111 книги, он считает нужным — с каким соотноше­нием серьезности или иронии, нас здесь не интересует — обыграть контраст и отречься в стихах от «безумствующей мудрости», эпи­куреизма. Вергилий обходится без отречений и палинодий. Переход от следования Эпикуру и Лукрецию к благочестию стои­ческого толка нигде не маркирован, не сделан литературной темой. Недаром специалисты до сих пор спорят, можно ли считать зрелого Вергилия стоиком и насколько его мировоззрение сохраняло эпикурейские черты. Вспомним, по какому именно признаку в «Георгиках» объединены философ-эпикуреец и почитатель сель­ских божеств: тот и другой — вне суеты, вне «раздоров между неверными братьями» , носители внутренней примиренности среди всеобщей борьбы. Внутри них, но и между ними господ­ствует невозмутимый мир — так сказать, pax Vergiliana. Поэзия Вергилия, по формуле М. М. Бахтина (предложенной в ином контексте), «как бы ничего не выбирает, ничего не разделяет, не отменяет, ни от чего не отталкивается и не отвлекается» В перспективе всеобщей истории культуры аналогия этому — разве что творчество Рафаэля, очень спокойно и естественно объединившее христианско-католические и неоязыческие эле­менты. Кажется, Вергилию не с чем и не с кем было вступать в конфликт; его дело — не конфликт, а подвижное равновесие (о последнем — ниже).

Добавим, что миролюбие, присущее складу его мировоззрения и духу его поэзии, с предельной силой выразительности звучащее в четырех словах «amat bonus otia Daphnis», на более бытовом и специально литературно-бытовом уровне характеризовало, насколько мы можем судить, и его человеческое поведение. Не только в сравнении с неистовым Катуллом, но и в сравнении с ироническим, ехидным Горацием Вергилий был человек тихий, никого не дразнивший и не задевавший; зато его дразнили и заде­вали. Единственный несомненный отголосок литературных конф­ликтов эпохи, так живо отразившихся у Горация в сатирах и в посланиях к Августу и к Пизонам, — это очень незаметное упоминание несимпатичных Вергилию поэтов Бавия и Мевия в III эклоге. Миролюбие двойное — и как принцип мировоззрения, и как характеристика поведения; и на его фоне тем примечательнее уникальное количество пародий и нападок. Его поэзия сразу же стала поистине signum contradictionis.

2.4 «Проклятия». Темы из жизни

От эпохи Вергилия и даже в составе Appendix Vergiliana дошла небольшая поэма, которая вся говорит о разрушении сельского покоя в пору гражданских войн и земельных конфискаций: это Dirae («Проклятия»), Герой поэмы — собрат Мелибея по судьбе. Его сельским приютом тоже завладеет «нечестивая десница воина», militis impia dextera. Он тоже гонит в дальний путь «злополучных козочек». Перед тем, как навсегда уйти, он обстоятельно проклинает каждую часть своего прежнего земного рая: пусть поля не дают хлеба, а луга — травы, деревья — плодов, а лозы — гроздьев, пусть роща лучше сгорит, чем достаться новому хозяину. Ни о чем другом герой не хочет и не может думать. Светлое — только в прошлом, в воспоминании; настоя­щее — чернейшая обида, будущего нет. Мрачная интонация равно­мерно выдержана на протяжении всех 103 гексаметров. Тема «Проклятий» взята из жизни, и притом из жизни исторической, она злободневна, но ее развертывание снова подчинено ритори­ческой условности. Ей соответствуют фиксированные общие места, и они пускаются в ход. Тон, взятый с самого начала, просто невоз­можно нарушить. У героя есть товарищ по несчастью — Баттар, и есть антагонист — Ликург; от первого он ждет сочувствия, второму желает всех возможных и невозможных зол. Иные, более нюансированные отношения между людьми, нечто более сложное, чем простое товарищество или простая вражда, разрушили бы мир поэмы, ничуть не менее замкнутый, чем благодушный мир эпода Горация и элегии Тибулла.

Совсем не то в эклоге Вергилия. Душевное состояние Мелибея подвержено изменениям, и вместе с ним меняется общая эмоциональная атмосфера. В первых стихах он как будто залюбовался на Титира, и это любование сливается с глубокой грустью в трудно определимое целое. Тон его второй реплики более мрачен и, пожалуй, суховат; он больше сосредотачивается на своей беде; ключевое слово реплики — aeger. Но затем он принимается рас­спрашивать Титира об обстоятельствах последнего, пускается в воспоминания о том, как тосковала Амариллида без Титира, вполне сочувственно говорит о счастьи Титира. Затем следует второй, более сильный приступ душевной боли. После этого он уже ничего не говорит, но его мол­чание можно понять как знак согласия на дружелюбное пригла­шение Титира — переночевать у него, в последний раз насладясь буколическим покоем покидаемой родины; впрочем, молчание — особый род согласия, оставляющий больше места загадке, недоговоренности. Итак, мы видим, что даже если не иметь в виду ответных реплик Титира, в одних только словах Мелибея нет ничего похожего на оцепенелую, почти маниакальную моно­тонность и сосредоточенность «Проклятий». Он способен поза­быться в приятной беседе, отвлечься от своего горя

К-во Просмотров: 292
Бесплатно скачать Реферат: Публий Вергилий Марон