Реферат: Устремленность в будущее и прошлое
"Борис Годунов" в большей мере является именно авторским образом эпохи и выдающейся исторической личности. Уже одно то, что здесь герои несут подлинные имена, а не станут вымышленными, как тот же Тарас Бульба, надо оценить как весомый шаг, предопределенный вместе с тем и уже бывшей драматической традицией еще от А.П.Сумарокова, автора "Димитрия Самозванца" (1771): драма вообще менее склонна к условным персонажам в обращении к истории. Пушкин ценил и драматурга В.А.Озерова, но с недоверием относился к исторической правдивости, например, трагедии "Дмитрий Донской" (1807). Недостаточно исторического имени или даже факта – важно проникновение в духовную истину прошлой эпохи.
Итак, конечно, с определением времени действия "Бориса Годунова" не будет видимых колебаний, не случайно, пушкинское чутье к духу эпохи породило вечные претензии другого писателя, обратившегося к эпохе Самозванца, Ф.В.Булгарина, уверенного в том, что Пушкин заимствовал эпизод "Бориса Годунова" из его "Дмитрия Самозванца" (1830). Думаем, что ни с чьей стороны заимствований не было: совпадения рождены общим материалом.
Но и не конфликт же с Булгариным побудил Пушкина к глубочайшим историческим изысканиям, когда он обратился к эпохе Петра Великого или к истории Пугачева? Детальное знакомство с документами, исторические открытия, голоса современников, впечатления от самих мест, где происходили события, – вот та новая почва для исторической прозы, которую обретает Пушкин, всегда подчеркивающий значение того, что император Николай I привлек его к работе историографа, как бы вослед Карамзину.
Свод пушкинских исторических заметок, посвященных Петру или Пугачеву, поражает осведомленностью в деталях и любовью к неожиданным парадоксам истории. Тома "История Петра" (рукописи 1832-35 годов) и "Истории Пугачева" (первое издание 1834 года) уже явились глубоким не только историческим, но и литературным опытом. Чрезвычайно интересны конспекты Пушкина и его заметки об исторических сочинениях и фактах, обычно объединяемых разделом "Историческая проза": здесь словно оттачивалось мастерство и стиль Пушкина-историка: разборы сочинений М.П.Погодина, Н.А.Полевого, Н.М.Карамзина, С.П.Крашенинникова, Георгия Конисского (при неточном авторстве последнего) и др. И, кажется, написанные до исторических исследований "Полтава"(1828) или "Арап Петра Великого" (не завершен), более ориентированы на легенду о прошлом, чем на верные детали, добытые трудом историка, мыслителя на исторической стезе. И удивительной полнотой эпохи и исторических героев насыщена "Капитанская дочка", художественное завещание Пушкина, в том числе и как исторического писателя, опубликованная в ноябре 1836-го года.
Гоголь о козаках ведет речь как вдохновенный поэт своего времени, видит их в едином ключе работы над "Мертвыми душами": это восхищение героикой в прозаические 1830-40-е годы. Пушкин же избрал иной подход: история Петра Гринева дана как его собственноручные записки. Рукопись в совершенстве передает не только канву событий, связанных с 70-ми годами XVIII столетия, но несет все черты языка той поры. Это яркая стилизация семейных записок, чей слог легко сопоставим, например, с реальными "Записками Андрея Тимофеевича Болотова. 1737-1796". Можно вообразить, с какой веселостью и чувственностью одновременно Пушкин выписывал подобные слова: "Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений".
Да, такой текст просто не имеет права содержать какие-либо хронологические вольности, как в "Тарасе Бульбе". Здесь, как и в романе о современности, в "Евгении Онегине", время расчислено по календарю, да только в отличие от стихотворного романа вовсе не зашифровано, а преподнесено наглядно. Вот так, допустим: "Объяснить имею честь: оный прапорщик Гринев находился на службе в Оренбурге от начала октября 1773 года до 24 февраля нынешнего года, в которое число он из города отлучился и с той поры уже в команду мою не являлся". Вот такой "документ" введен в художественное повествование – вымысел, но со всеми, вплоть до грамматики, нюансами ушедшей эпохи.
Пушкин и здесь, как в "Повестях Белкина" "скрывает" свое лицо под видом лишь издателя подлинных записок: так убедительнее, чтобы Время оживало под поэтическим пером. Так Слово живет и в прошлом, и настоящем Времени.
В 1860-е годы Лев Толстой обращается к великим событиям полувековой давности, явно впитав ценный опыт: не только Пушкина, что совершенно очевидно, но и Гоголя тоже. Да, он по-пушкински глубоко изучает эпоху – в документах, в свидетельствах очевидцев. Как Пушкин, совершает поездки по местам описываемых событий. Толстой и в сам текст романа вводит документы – как условные, вымышленные (вроде дневников или писем его героев), так и подлинные, цитируя приказы и ростопчинские афиши, приводя подлинные слова реальных лиц или фрагменты позднейших книг. Пушкинская школа…
Но не от Гоголя ли пришел открытый авторский голос, оценки и чувства, прямо идущие от лица, чье имя стоит на обложке книги – не от Ивана Петровича Белкина или Петра Андреевича Гринева, а именно от Льва Николаевича Толстого. Такой живой авторской интонацией была насыщена и повесть о Тарасе. Голос Гоголя, сопровождающий картины Сечи, прежде всего, чувственен, лиричен. Голос Толстого – весь подчинен мысли, позднему анализу, хотя порой тоже насыщен чувством.
В "Войне и мире" возникает удивительный синтез объективного повествования с откровенным авторским присутствием. Это сказалось уже в композиции книги, когда художественные картины перемежаются с философскими или историософскими рассуждениями, авторство которых лишено всякой художественной условности. Не случайно, что Толстой однажды издал свой роман, отделив свои рассуждения в качестве собственно статей о кампании 1812 года (1873), но в дальнейшем вернулся к первоначальной композиции, как это велось с первых публикаций еще 1865-го года, когда авторская мысль и оценка вплетается в ход художественного развития.
Объективное течение бытия отграничено двумя датами в самом начале и в самом конце романа: "Так говорила в июле 1805 года известная Анна Павловна Шерер",- с этого начинается первая страница (заметим, что спустя несколько эпизодов Толстой скажет об "июньской ночи": видимо, ошибка). Последний же сюжетный отрезок датирован в эпилоге всей эпопеи: 6 декабря 1820-го года, когда Пьер является из Петербурга в имение Ростовых-Болконских, где гостит и его жена Наташа.
Какая четкость датировок – словно на вечном мемориальном знаке… Эти даты надо помнить, перечитывая эпопею, зная, что с первой страницы время будет протекать на протяжении целых пятнадцати лет – знаменательных лет в истории России.
Как течет время внутри этого промежутка?
Толстой выделяет несколько событийных линий, прослеживая их в пространстве центральной России и Европы и – выстраивая своеобразные временные перекрестки, когда происходящие в одно и то же время разных мест и с разными лицами последовательно проходят по художественному полотну. Время словно возвращается по нескольку раз – всегда с иллюзией новизны. Толстой как бы предлагает такой мотив: вот что происходит в салоне Шерер, а в это время идет отступление русских войск, а Пьер оказывается плененным в Москве, а князь Андрей переживает последние пробуждения перед смертью вблизи Троицкой лавры, затем в Ярославле, а Николай Ростов в это самое время, как и в дни Бородина, находится в далеком от армии Воронеже… Так мы последовательно перечислили течение эпизодов одного времени, проходящих в начале четвертого тома. Но такая же временная композиция выдержана и во всей эпопее: один и тот же временной отрезок прокатывается в разных событийных и пространственных ракурсах.
Это создает некую объемность происходящего и никак не воспринимается как условность при чтении романа. Искусство владеть временем! И при этом общая последовательность неумолимо и объективно, как ньютоновское время, течет от 1805 к 1820-му году.
Замечательно то, что в эпически убедительном повествовании Толстой совершенно откровенно обозначает свое авторское присутствие и свое, новое время: "Теперь, когда деятели 1812 года давно сошли с своих мест, их личные интересы исчезли бесследно, и одни исторические результаты того времени перед нами", – говорится в начале второй части третьего тома, но этот взгляд из нового времени и всегда ощутим в толстовской стилистике, даже без подобной открытости.
Стало общим местом сетовать на толстовскую назидательность, непременные оценки сюжетных картин и героев. Мы бы скорее сказали именно об открытости, откровенности автора. Когда-то Достоевский бросил реплику, что, мол, всюду ищут рожу сочинителя, я же своей нигде не показывал… Едва ли верное понимание своей же индивидуальности. И насколько же просто и естественно выглядит толстовская откровенность: да, вот есть художественное полотно, а вот и моя позиция, без которой нет ни творчества, ни восприятия, как ни старайся скрыть свое лицо. Вот живое полотно бытия, а вот моя трактовка – самое естественное обращение к событиям прошлых эпох.
И Толстой создал уникальный синтез: картина исторического прошлого живет как бы сама по себе, но и автор картины всюду рядом и его голос порой развертывается в яркие трактаты… Правдиво, без театральщины: как есть, так и есть – убедительное прошлое и откровенная оценка из нового времени. В этом видится какая-то особенная свобода толстовского стиля: обнажение условности, когда речь идет о представлении прошлого, да еще так твердо датированного и подтвержденного столькими приемами, создающими иллюзию реальности, - от стилизации речи (включая и знаменитые страницы французского текста) до привлечения документов: дневников, писем, прокламаций и проч.
Да, толстовское представление о прошлом не всегда воспринималось как истина. Собственно, толстовская манера письма уже и подразумевает, что перед нами именно версия событий, и заведомо снимает упреки в возможных неточностях или в расхождении с иными версиями. Хотя в значительнейшей части и версия совершенно точно передает правду того времени не только в духе и характерах, но и в деталях. Конечно, это тоже энциклопедия своей эпохи.
Но вот, скажем, одно из возражений Толстому. П.А.Вяземский, крупный литератор, друг Пушкина, ознакомившись с романом Толстого в преклонном своем возрасте, в 1868 году, оставил заметку, полную несогласия с Толстым. "Начнем с того, что в упомянутой книге трудно решить и даже догадаться, где кончается история и где начинается роман, и обратно". Вяземский приводит ряд эпизодов, свидетелем которых был он сам, и настаивает на их превратном описании у Толстого: не бросал император Александр Павлович в народ бисквиты с московского дворцового балкона!
Требовалось объяснение, и Толстой в 1868 году пишет заметку "Несколько слов по поводу книги Война и мир", где настаивает, что "художник выводит свое представление о свершившемся событии", а не дает буквальную хронику фактов: представление Толстого императора Александра вызвало пресловутый эпизод с бисквитами; таким неуравновешенным, фальшивым и немудрым виделся автору его герой – личность оставшаяся для Толстого и загадочной: он верил в историю превращения Александра Павловича в старца Федора Кузмича после мнимой кончины, но в романе о нем нашлось лишь одно доброе, сочувственное слово, в конце повествования: "Оставьте меня жить, как человека, и думать о своей душе и о Боге" ("Эпилог").
Так что прошлое, при всей убедительности картины, дается Толстым именно как авторское представление, и есть даже своеобразное величие в том, как просто автор это обнаруживает в самом же тексте – для проницательного читателя.
Итак, мы видели, как слово русской классики сливается с бытием во времени, в следующей главе покажем слияние с русским пространством…
Слово есть сама жизнь, и точно дух – веет где хочет. В Евангелии от Иоанна сказано, как "Дух дышет где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит" (Ин. 3; 8). Такова же свобода духа в русской классике: то живет настоящим, проникая во все тонкости современности; то уходит в прошедшее, то обратится к будущему, которого, может, и не суждено никому видеть. Время русской классики объемлет собою все проявления бытия.