Сочинение: А. С. Пушкин в творчестве Марины Цветаевой
В произведении «Мой Пушкин» Марина Цветаева придает большое значение своей детской встрече с сыном А. С. Пушкина Александром, когда он пришел с визитом в «трехпрудный дом» ее родителей. В рассказе об этом событии она передает свое детское восприятие, когда Марина Цветаева «еще не знала, что Пушкин — Пушкин» и отождествляла его с памятником в Москве, для нее он был «Памятник - Пушкина». Из этого следовало, что в дом ее родителей «в гости приходил сын Памятник- Пушкина». Но скоро и неопределенная принадлежность сына стерлась: сын Памятник - Пушкина превратился в сам Памятник - Пушкина. «К нам в гости приходил сам Памятник - Пушкина»[11] .
В «Моем Пушкине» зрелая Марина Цветаева вписывает себя и в действительно увековеченную историей биографию отца русской поэзии, и в жизнь обыкновенного смертного — его сына. Этот визит «двойного памятника его [А. С. Пушкина] славы и его крови», «живого памятника», представляется Цветаевой «целую жизнь спустя» не более и не менее как посещением ее собственного Командора до того, как она узнала о А. С. Пушкине и о Дон Жуане. Она пишет: «Так у меня, до Пушкина, до Дон Жуана, был свой Командор». Обладание собственным Командором определяет место Цветаевой в том родовом сообществе русских поэтов, которое она сама создала. Ее Командор делает ее сопоставимой с Дон Жуаном.
Кто же такой А. С. Пушкин? В «Моем Пушкине» он имеет множество имен и определений «уводимый — Пушкин» после роковой дуэли; «Пушкин — поэт»; «Пушкин был мой первый поэт и первый поэт России»; «Пушкин — негр» (а «какой поэт из бывших и сущих не негр?»); « Пушкин — Памятник - Пушкина»; «Пушкин — Пушкин»; «Пушкин — символ»; «Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию». И то, что некоторые из этих определений А. С. Пушкина противоречат друг другу, только подчеркивает Пушкинское величие, указывая на его всеобъемлющую, божественную природу. Кто, кроме бога, может быть и смертным человеком, и божеством; умершим и живым; фактом и символом; всегда оставаться самим собой, даже когда он «другой».
На фоне настойчивого повторения Цветаевой имени А. С. Пушкина парадоксом выглядит тот факт, что с самого начала «Моего Пушкина» она использует его как прикрытие для изложения своей личной, окутанной загадочностью истории: «Начинается как глава настольного романа всех наших бабушек и матерей — "Jane Eyre" — Тайна красной комнаты. В красной комнате был тайный шкаф». Здесь мы имеем дело с классическим приемом — увлечь читателя, заинтриговать его, поскольку Марина Цветаева медлит и откладывает рассказ о «тайне красной комнаты». Потом, спустя несколько страниц, она добирается и до ее пред-предыстории, которая заключается во взаимоотношениях маленькой Муси с «Памятник- Пушкиным», «черным человеком выше всех и чернее всех — с наклоненной головой ишляпой в руке». «Памятник - Пушкина» дает ей много «первых уроков» — уроки числа, масштаба, материала, иерархии, мысли и — главное — предоставляет «наглядное подтверждение всего ее последующего опыта: из тысячи фигурок, даже одна на другую поставленных, не сделаешь А. С. Пушкина».
Когда Марина Цветаева, наконец, подходит к раскрытию тайны красной комнаты, она увеличивает масштабы этой тайны, включив в нее весь райский мир своего детства: «Но что же тайна красной комнаты? Ах, весь дом был тайный, весь дом был — тайна! Запретный шкаф. Запретный плод. Этот плод — том, огромный сине-лиловый том с золотой надписью вкось — Собрание сочинений А. С. Пушкина».
А. С. Пушкин Марины Цветаевой был тайным, потому что он ее «заразил любовью. Словом — любовь», а именно — трагической любовью Татьяны и Онегина. Их любовь пробудила в ней тайное желание, которое она скрывала от матери, не догадывавшейся, что она «не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и, может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь». Цветаева продолжает: «И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее — немножко больше), не в них двух, а в их любовь»[12] .
Цветаева так и пронесла через всю жизнь, с детства и до зрелости, образ своего А. С. Пушкина, который соответствовал большинству требований, предъявляемых ею к правдивому, бессмертному русскому поэту.
«Наталья Гончарова»
«Тайна белой жены»
Важная сторона жизни А. С. Пушкина, которая не входила в состав детского Пушкина Марины Цветаевой — это его отношения с Натальей Гончаровой. Марина Цветаева рассматривает любовь к ней А. С. Пушкина в очерке 1929 года «Наталья Гончарова». Это действительно целое исследование, «тайна белой жены», или тайна жены-«пробела».
Марина Цветаева начинает с утверждения о существовании трех Пушкиных и задается вопросом, за которого из трех вышла замуж Гончарова. «Есть три Пушкина: Пушкин — очами любящих (друзей, женщин, стихолюбов, студенчества), Пушкин — очами любопытствующих (всех тех, последнюю сплетню о нем ловивших едва ли не жаднее, чем его стих), Пушкин — очами судящих (государь, полиция, Булгарин, иксы, игреки — посмертные отзывы) и, наконец, Пушкин — очами будущего — нас». М. И. Цветаева убеждена в том, что Гончарова вышла замуж «во всяком случае, не за первого и тем самым уже не за последнего... Может быть, за второго — Пушкина сплетен — и — как ни жестоко сказать — вернее всего, за Пушкина очами суда, Двора».
Сочетание Гончарова — Пушкин Марина Цветаева считает абсолютнейшим контрастом: пробел, нуль — и Пушкин. Только тот факт, что Гончарова была «просто — красавица», а А. С. Пушкин - «просто — гений», может объяснить его непостижимое тяготение к жене: «тяга гения — переполненности — к пустому месту» Он хотел нуль, ибо сам был — всё» Марина Цветаева заключает: «Есть пары — тоже, но разрозненные, почти разорванные. Зигфрид, не узнавший Брунгильды, Пенфезилея, не узнавшая Ахилла, где рок в недоразумении, хотя бы роковом. Пары — все же. А есть роковые — пары, с осужденностью изнутри, без надежды ни на сем свете, ни на том. Пушкин — Гончарова».
Итак, роковой брак с Гончаровой приравнивает А. С. Пушкина к мифо-героическим персонажам, и он становится, в интерпретации Цветаевой, для русской культуры тем, кем для Германии был Зигфрид и для древней Греции Ахилл. При этом любопытно, что Гончарова, вопреки логике такого сопоставления, вовсе не попадает в обойму этой странной компании полубожественных дев-воительниц — Брунгильды, Пенфесилеи. Если какая-то женщина и была Амазонкой Пушкина, то это сама Марина Цветаева. А Гончарова скорее получила одно из самых презренных мест в мифологии Марины Цветаевой: она всего лишь «невинная, бессловесная — Елена — кукла, орудие судьбы».
Хотя Марина Цветаева явно дает понять, что ее Пушкин, в отличие от Гончаровой, — это Пушкин «очами любящих», тем не менее, восприятие всех трех Пушкиных охвачено и проявлено в ее творчестве. Ибо она и писатель, и «любопытствующий», и читатель Пушкина. «Те, которые смотрят на Пушкина «очами любящих», видят его пишущим; те, которые смотрят на него «очами любопытствующих», видят его странности, для них он чужой и другой. А те, которые видят его «очами судящих», пытаются читать его, бессмертного, обычными смертными глазами. Именно триединая природа Пушкина дает возможность творческой близости с ним для русского гениального поэта-женщины, и Марины Цветаева обретает некую идентификацию с Пушкиным — в этих неизменных, вечно длящихся процессах: писать, быть Другим (чужаком) и быть (неверно) понятым читателями»[13] .
«Пушкин и Пугачев»
Правда искусства
Существует совсем не много произведений, в которых так убедительно, с таким тонким пониманием было бы сказано о народности А. С. Пушкина. А тот факт, что говорит это большой русский поэт, во много раз повышает цену сказанного.
Очерк «Пушкин и Пугачев» Марина Цветаева написала уже на исходе своего эмигрантского полубытия, когда прошли долгие годы тяжких заблуждений, непоправимых ошибок, мучительных сомнений, слишком поздних прозрений.
Поэтому, конечно, не случайно, а, напротив, в высокой степени знаменательно, что в дни Пушкинского юбилея Марина Цветаева, минуя все остальные возможные и даже притягательные для нее темы, связанные с Пушкиным, обращается к теме народного революционного движения, к образу народного вожака — Пугачева. В самом выборе такой темы чувствуется вызов юбилейному благонравию и тому пиетету, с которым белая эмиграция относилась к повергнутой славе бывшей России, её павших властителей. Ненависть, с которой говорила Марина Цветаева о «певцоубийце» Николае, презрение, с которым отзывалась она о «белорыбице» Екатерине, не могли не смущать белоэмигрантскую элиту как совершенно неуместная в юбилейной обстановке выходка.
Для самой Марины Цветаевой «историческая» тема, конечно, приобрела особый, остросовременный смысл. У Пушкина в «Капитанской дочке» Марина Цветаева нашла такое разрешение темы, которое отвечало уже не только ее душевному настрою, но и ее раздумьям о своей человеческой и писательской судьбе.
В очерке «Мой Пушкин» Марина Цветаева, рассказывая, как еще в раннем детстве страстно полюбила Пушкинского Пугачева, обронила такое признание: «Все дело было в том, что я от природы любила волка, а не ягненка» (в известной сказочной ситуации). Такова уж была ее природа: любить наперекор. И далее: «Сказав «волк», я назвала Вожатого. Назвав Вожатого — я назвала Пугачева: волка, на этот раз ягненка пощадившего, волка, в темный лес ягненка поволокшего — любить. Но о себе и Вожатом, о Пушкине и Пугачеве скажу отдельно, потому что Вожатый заведет нас далёко, может быть, еще дальше, чем подпоручика Гринева, в самые дебри добра и зла, в то место дебрей, где они неразрывно скручены и, скрутясь, образуют живую жизнь»[14] .
Речь идет здесь о главном и основном — о понимании живой жизни с ее добром и злом. Добро воплощено в Пугачеве. Не в Гриневе, который по-барски снисходительно и небрежно наградил Вожатого заячьим тулупчиком, а в этом «недобром», «лихом» человеке, «страх-человеке» с черными веселыми глазами, который про тулупчик не забыл.
Пугачев щедро расплатился с Гриневым за тулупчик: даровал ему жизнь. Но, по Цветаевой, этого мало: Пугачев уже не хочет расставаться с Гриневым, обещает его «поставить фельдмаршалом», устраивает его любовные дела — и все это потому, что он просто полюбил прямодушного подпоручика. Так среди моря крови, пролитой беспощадным бунтом, торжествует бескорыстное человеческое добро .
В «Капитанской дочке» Марина Цветаева любит одного Пугачева. Все остальное в повести оставляет ее равнодушной — и комендант с Василисой Егоровной, и Маша, да, в общем, и сам Гринев. Зато огневым Пугачевым она не устает любоваться — и его самокатной речью, и его глазами, и его бородой. Это «живой мужик», и это «самый неодолимый из романтических героев». Но больше всего привлекательно и дорого Цветаевой в Пугачеве его бескорыстие и великодушие, чистота его сердечного влечения к Гриневу. «Гринев Пугачеву нужен ни для чего: для души» — вот что делает Пугачева самым живым, самым правдивым и самым романтическим героем.
В этой связи Марина Цветаева касается большого вопроса — о правде факта и правде искусства. Почему Пушкин сначала, в «Истории Пугачева», изобразил великого бунтаря «зверем», воплощением злодейства, а в написанной позже повести — великодушным героем? Как историк он знал все «низкие истины» о пугачевском восстании, но как поэт, как художник — про них забыл, отмел их и оставил главное: человеческое величие Пугачева, его душевную щедрость, «черные глаза и зарево».
Ответ Цветаевой не полон, но многозначителен. А. С. Пушкин поступил так потому, что истинное искусство ни прославления зла, ни любования злом не терпит, потому что поэзия — высший критерий правды и правоты, потому что настоящее «знание поэта о предмете» достигается лишь одним путем — через «очистительную работу поэзии».
А. С. Пушкин в «Капитанской дочке» поднял Пугачева на «высокий помост» народного предания. Изобразив Пугачева великодушным героем, он поступил не только как поэт, но и «как народ»: «он правду факта— исправил... дал нам другого Пугачева, своего Пугачева, народного Пугачева». Марина Цветаева зорко разглядела, как уже не Гринев, а сам А. С. Пушкин подпал под чару Пугачева, как он влюбился в Вожатого. Так в очерке «А. С. Пушкин и Пугачёв» на первый план выдвигается тема народной правды, помогающей поэту прямее, пристальнее вглядеться в живую жизнь.
«Снова и снова возвращается Цветаева к самому Пушкину—к его личности, характеру, судьбе, трагедии, гибели. Естественно возникает неотразимое сопоставление: «Самозванец — врага — за правду — отпустил. Самодержец — поэта — за правду — приковал». Пушкин становится олицетворением стреноженной свободы»[15] .
Очерки Цветаевой замечательны глубоким проникновением в самую суть Пушкинского творчества, в «тайны» его художественного мышления. Так писать об искусстве, о поэзии может только художник, поэт. Меньше всего это похоже на «беллетристику», но это художественно в самой высокой степени.
В прозе Цветаевой воплощен особый тип речи. Речь очень лирична, а главное — совершенно свободна, естественна, непреднамеренна. В ней нет и следа беллетристической гладкости и красивости. Больше всего она напоминает взволнованный и потому несколько сбивчивый спор или «разговор про себя», когда человеку не до оглядки на строгие правила школьной грамматики. В самой негладкости этой быстрой, захлебывающейся речи с ее постоянными запинаниями, синтаксическими вольностями, намеками и подразумеваниями таится та особая прелесть живого языка.
И вместе с тем несвязная, казалось бы, речь Марины Цвета