Сочинение: Пушкин в Москве
Второй период жизни Пушкина в Москве относится к времени после возвращения его из ссылки, то есть с осени 1826 года до весны 1831 года, когда Пушкин окончательно переехал в Петербург.
28 августа 1826 года начальник Главного штаба Дибович записал резолюцию Николая: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать свободно под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне».
В ночь на 4 сентября за ним приехали в Михайловское. Арина Родионовна, испуганная за своего питомца, плачет навзрыд. Жандарм торопит. Пушкин спешно посылает в Тригорское садовника Архипа за своими пистолетами, без них ехать не хочет. Рано утром выезжает в Псков. 8 сентября он в Москве, и, в четыре часа дня, в дорожном костюме, усталый, прибывает в Чудов дворец и предстает перед императором.
Не зная о подлинных намерениях царя, Пушкин готов был, как писал в своих письмах друзьям, с ним «условливаться» (будто Николай I был человеком, словам которого можно было верить!). Новый царь, всего лишь две недели тому назад официально коронованный, был только на три года старше Пушкина. Все, кто видел когда-либо Николая, утверждали, что он всегда позировал, выражение его лица могло быть свирепым, торжественным, любезным, сочувственным, но никогда не отражало истинных его чувств и мыслей.На допросах декабристов, стремясь вырвать нужные признания, он соответственно моменту менял маски. В одних случаях грозил сгноить в Крепости, заковать в кандалы, уморить голодом, применял и другие приемы деморализации, подавления воли арестованных. Иногда же он прикидывался другом народа, реформатором, даже плакал, уверяя, что сам готов выполнить программу, за которую боролось тайное общество. При этом он оказался таким искусным актером, что даже столь убежденный декабрист, как Каховский услышав уверения царя, что он хочет быть «отцом отечества», поддался обману и писал ему из крепости: «Добрый государь, я видел слезы сострадания на глазах Ваших». В некоторых случаях Николай действовал «лаской». Так, декабриста Гангеблова он «отечески» журил: «Что вы, батюшка, наделали...» На иных он пытался воздействовать «заботой» о семьях и т. д. Только утонченным лицемерием царя можно объяснить, что некоторые декабристы, находясь в крепости, писали ему письма, в которых всерьез давали советы, какими путями нужно и можно реформировать Россию.
Николай Павлович был высок ростом, строен и смолоду красив. Отличная выправка гвардейского офицера позволяла ему держаться величественно и скрывать страх и неуверенность в себе, которые терзали его в первые годы царствования, пока лесть и бесконтрольность не вселили в него столь же неограниченную самоуверенность. Он получил весьма посредственное образование и обладал ограниченным кругозором фрунтового командира. Идея неограниченного деспотизма и божественного происхождения власти — жалкая и архаическая идеология крошечных немецких дворов — крепко держалась в голове его матери Марии Федоровны, которая сумела внушить ее младшим сыновьям — Николаю и Михаилу. Помноженная на мощь дворянского бюрократического государства и огромные материальные возможности России, эта идея дала самые мрачные плоды. Николай был убежден в том, что от подвластной ему страны он вправе требовать безоговорочного исполнения любых приказов. Не только любое проявление собственного мнения, вольной мысли, но и простое нарушение симметрии, идеалов казарменной красоты казалось ему невыносимым и оскорбительным. В сентябре 1827 года — через год после свидания с Пушкиным— Николай I встретил в Петербурге на Невском мальчика -гимназиста в расстегнутом мундире. Дело это, стоившее не более чем замечания гувернера, стало предметом расследования как событие государственной важности. По приказу императора военный генерал-губернатор столицы Голенищев-Кутузов (тот самый, который распоряжался казнью декабристов) разыскал «виновного» и доносил: «Неопрятность и безобразный вид его, по личному моему осмотру, происходит от несчастного физического его сложения, у него на груди и на спине горбы, а сюртук так узок, что он застегнуть его не может». Военный генерал-губернатор Петербурга, генерал-адъютант лично осматривал больного мальчика, чтобы убедиться, что в его «безобразном виде» не кроется никакой крамолы! И император, прочтя это, не испытал стыда, а начертал резолюцию, предписывающую отослать задержанного к министру народного просвещения, последнему же последовал выговор: отчего «одели в платье, которого носить не может».
Этот, сам по себе ничтожный эпизод исключительно ярко рисует Николая I, о котором Бенкендорф писал: «Развлечение государя со своими войсками, по собственному его сознанию, — единственное и истинное для него наслаждение».
Однако мы не поймем отношений Пушкина с Николаем Павловичем, если будем смотреть на последнего, забывая, что в 1826 году многие отрицательные черты его характера еще были скрыты, и закрывая глаза на ряд привлекательных черт нового царя. Александр I был лукав и лицемерен, словам его не верили даже в близком кругу. Николай I, сознательно подчеркивая выгодный для себя контраст, разыгрывал прямодушного солдата, рыцаря своего слова, джентльмена. Он демонстративно устранил Аракчеева, вызвав вздох облегчения всей России. Административному бессилию последнего десятилетия царствования Александра он противопоставил бурную и энергичную деятельность. В разговоре с Пушкиным Николай, несомненно, принял маску реформатора. Начав царствование в обстановке мятежа, Николай понимал необходимость реформ. Мысли о крестьянской реформе весьма серьезно его занимали, к ним он возвращался и в дальнейшем.
О характере и содержании этого разговора Пушкина с Николаем существует немало рассказов современников, отличающихся различными вариантами, в которых отразились в той или иной мере позиции самих рассказчиков. Сопоставляя эти рассказы и отсеивая в них сомнительное, можно более или менее точно установить следующие факты: разговор царя с Пушкиным длился не менее часа; царь заявил поэту, что освобождает его от ссылки в виде особой «милости» берет на себя обязанности цензора его произведений. При этом Николай спросил у Пушкина: «Что вы делали бы, если бы четырнадцатого декабря были в Петербурге?» Пушкин не отрекся от дружеских связей с декабристами, напротив, он, видимо, умолчал относительно своих глубоких сомнений в декабристской тактике и решительно подчеркнул единомыслие; и дал ответ: «Стал бы в ряды мятежников». К этому следует прибавить, что, не будучи умен, Николай I обладал способностью быть по желанию величествен или милостивым, казаться искренним и обаятельным. Можно предполагать, что какие-то туманные заверения о прощении «братьев, друзей, товарищей» Пушкин получил. Именно со времени этой первой встречи с царем начинается для Пушкина та роль заступника за декабристов, которую он подчеркнул как важнейшее из дел жизни:
И милость к падшим призывал.
Николай и после этого ответа не снял маску реформатора и благодетеля, а говорил, как и на допросах некоторых декабристов, о своих преобразовательных планах.Император, несмотря на торжественность коронационных празднеств, ясно понимал непрочность своего положения. Напуганный широкой картиной всеобщего недовольства, которую вскрыло следствие над декабристами, он чувствовал необходимость эффектного жеста, который примирил бы с ним общественность. Прощение Пушкина открывало такую возможность, и Николай решил ее использовать. Он умело разыграл сцену прощения, обещая Пушкину свободу от обычной цензуры, которая заменялась личной цензурой царя. Пушкин был возвращен из ссылки и получил право самому выбирать место своего пребывания. Подлинная цена этих «милостей» открылась перед Пушкиным позже. Обращаться к царю по поводу каждого стихотворения было, конечно, невозможно, и фактически лицом, от которого отныне зависела судьба пушкинского творчества и его личная судьба, сделался полновластный начальник III отделения канцелярии его величества Александр Христофорович.
Сын эстлянского гражданского губернатора, Бенкендорф, конечно, не мог бы рассчитывать на столь блестящую карьеру,если бы его мать не была близкой подругой императрицы Марии Федоровны. С детства связанный с павловским двором (пятнадцати лет его назначили флигель-адъютантом к императору Павлу) и безгранично преданный царствующей фамилии (известно любимое изречение Николая I: «Русские дворяне служат государству, немецкие — нам»), он ни в чем, однако, не походил на Аракчеева, игравшего при Александре I роль, сходную с той, которая выпала ему при Николае, и также прошедшего школу павловской службы. В отличие от Аракчеева Бенкендорф был не лишен образования. Аракчеев был неопрятен в одежде, подчеркнуто груб, кичился своей малограмотностью - Бенкендорф держался как светский человек, корректный в обращении. Не походя на трусливого Аракчеева, уклонявшегося от любого участия в военных действиях, Бенкендорф имел богатое боевое прошлое: он участвовал в ряде кампаний с 1803 по 1814 год и проявил себя как деятельный и храбрый генерал, однако подлинным призванием его стала не война, а политический сыск.
Наполеоновская Франция обладала самой развитой в Европе политической полицией, созданной Фуше. По сравнению с ней приемы политической полиции в России были грубыми и дилетантскими. При Александре I даже не существовало для нее единого организационного центра: министр полиции, начальник штаба гвардейского корпуса, петербургский и московский генерал-губернаторы имели каждый свою, — как правило, мало эффективную — систему политического контроля и шпионажа. Зато находились охотники в частном порядке на свой страх и риск организовывать политический надзор. Так, начальник южных (одесских) военных поселений генерал Витт в 1826 году прислал в Михайловское своего агента Бошняка, который под видом ученого-ботаника собирал шпионские данные о Пушкине, располагая полномочиями в случае нужды арестовать поэта. Но дальше всех пошел Бенкендорф. В 1821 году он проник с помощью своего агента Грибовского, члена Коренной управы Союза Благоденствия, в самый центр декабристского движения и представил соответствующую информацию Александру I. Однако в полной мере активность Бенкендорф смог проявить лишь в царствование Николая I. Он явился одним из ведущих деятелей Следственного комитета по делам декабристов, а затем был назначен шефом корпуса жандармов и начальником специально учрежденного Николаем Третьего отделения канцелярии его императорского величества. Это учреждение имело целью охватить всю Россию сетью тайного надзора. Бенкендорф не лишен был своеобразной честности: онне измышлял ложных обвинений, не преследовал личных врагов, в делах, прошедших через его руки, мы встречаем порой брезгливые заметки о лицах, делающих из корыстных видов ложные доносы. Однако он искренне считал литературу легкомысленным и вредоносным занятием, всякое проявление свободной мысли — подлежащим искоренению опасным мятежом. Люди его интересовали как объекты наблюдения или потенциальные агенты сыска. Таков был человек, «отеческим заботам» которого Николай 1 вверил судьбу Пушкина. Пушкин Бенкендорфа явно раздражал, и он много сделал для того, чтобы отягчить участь поэта в последние десять лет его жизни. Но восходящее к Жуковскому противопоставление царской милости преследованиям Бенкендорфа следует воспринимать критически: положение определял Николай I, Бенкендорф был, прежде всего, исполнителем монарших предписаний и истолкователем воли царя.
Выйдя из царского кабинета в кремлевском дворце, Пушкин не мог предполагать, как тяжело и унизительно сложатся в дальнейшем его отношения с властью,— он верил, что ему довелось видеть великие исторические преобразования в момент их зарождения и что он сможет повлиять на их будущий ход. Он был настроен оптимистически. В написанных через три месяца «Стансах» («В надежде славы и добра...») Пушкин, вероятнее всего, повторил кое-что из того, что Николай говорил ему о своих намерениях. В стихотворении преобразовательная деятельность Петра Первого ставилась в пример Николаю (ведь и А. Бестужев, обманутый царем, писал из крепости: «Я уверен, что небо даровало в Вас другого Петра Великого...»). Намеки, правда, слабые, на возможность преобразований содержались и в царском манифесте от 13 июля 1826 года. Там была заявлена готовность выслушивать всякого рода предложения и объявлялось, что в целях «постепенного усовершенствования» «всякое скромное желание к лучшему, всякая мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности, достигая к нам Путем законным, для всех отверстым, всегда будут приняты... с благоволением». Немалую роль в возникновении надежд на реформаторские устремления Николая I сыграли и такие тактические шаги, которыми он ознаменовал свое вступление на престол, как отставка Аракчеева и учреждение секретного комитета для подготовки некоторых важных преобразований в области государственного управления, политики и просвещения.
Но если отразившиеся в «Стансах» надежды на то, что Николай, подобно Петру, будет способствовать просвещению и не станет «презирать» свою страну, могли опираться на уверения самого Николая, то другой призыв: «будь... памятью... незлобен» — намек на необходимость смягчения участи осужденных декабристов — уж никак не мог понравиться царю. Ведь тогда печатно утверждалось нечто совсем обратное — восхвалялось «милосердие» государя, который заменил четвертование пяти вождей восстания повешением, и т. п. Обобщая толки по этому поводу, фон Фок писал Бенкендорфу, что многие осуждают «снисхождение» членам тайных обществ, «находят, что следовало бы строже наказывать». В опубликованном докладе Николаю Верховного уголовного суда по делу декабристов решительно отклонялась возможность «милосердия»: «хотя милосердию, от самодержавной власти исходящему, закон не может положить никаких пределов, но Верховный уголовный суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления столь высокие и с общей безопасностью государства столь смежные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны». О боязни выразить даже малейшее сочувствие осужденным говорится и в дошедших до нас мемуарах современников. Таким образом, намек на необходимость смягчения приговоров, вынесенных декабристам, был весьма смелым. При всем этом написание «Стансов» было трагической ошибкой Пушкина, к тому же неправильно воспринятой в передовых кругах русского общества как отход поэта от былых идеалов. На обвинения в «лести» царю он отвечал позднее в стихотворении «Друзьям»:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю...
Поэта, утверждал Пушкин, могли бы назвать льстецом, если бы он призывал царя презирать народ, подавлять просвещение и ограничивать «милость». Но в конце стихотворения, как и в «Стансах», вновь была выражена иллюзорная надежда, что поэт может стать чуть ли не наставником царя на путь истинный:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Тяжелые переживания Пушкина, узнавшего об отрицательной реакции прогрессивных кругов на стихотворения «Стансы» и «Друзьям», обостряли клеветнические слухи о мнимых «благодеяниях» и «милостях», оказанных ему царем. Так, в донесении фон Фока Бенкендорфу с удовлетворением упоминались подслушанные тайными агентами разговоры по поводу «особенного попечения государя об отличном поэте Пушкине». Передавали, что «Стансы» будто бы написаны Пушкиным не только по заказу свыше, но и «в присутствии государя, в кабинете его величества» (это опровергается черновиком «Стансов» с датой: 22 декабря 1826 года, Пушкин же был на приеме у Николая 8 сентября). Но «жужжанье клеветы лукавой» этим не ограничивалось: получила распространение гнусная эпиграмма, где поэт объявлялся ренегатом, который прежде «вольность проповедовал», а затем стал «придворным лизоблюдом». Конечно, все это не имело ничего общего с отношением к Пушкину действительных приверженцев «вольности», отношением передовой России, которая, сожалея по поводу появления стихотворений «Стансы» и «Друзьям», продолжала видеть в поэте свою надежду, властителя дум.
Чтобы лучше представить в какое время вернулся Пушкин в Москву после ссылки надо вспомнить историю. Точка отсчета - поражение восстания декабристов. Надежды и упования на возможность переустройства общественно- политической жизни целого поколения были расстреляны картечью 14 декабря 1925 года. За разгромом последовали аресты, осуждения, жестокие наказания всем «прикосновенным к заговору».
Времена, последовавшие за разгромом восстания, были ужасны. «Понадобилось не менее десятка лет, чтобы человек мог опомниться в своем горестном положении порабощенного и гонимого существа, - писал А. И. Герцен в статье « Литература и общественное мнение после 14 декабря 1825 года».- Людьми овладело глубокое отчаяние и всеобщее уныние». Общество расслоилось. Многие из недавних либералов, людей прогрессивных, мыслящих, переметнулись на другую сторону, оказались вдруг ревностными служителями наследника престола. Герцен отмечал подлое и низкое рвение, с которым высшее общество спешило отречься от всех человеческих чувств, от всех гуманных мыслей при первых же угрозах со стороны властей. Люди растеряли слабо усвоенные понятия о чести и достоинстве. « Русская аристократия уже не оправилась в царствование Николая…все, что было в ней благородного и великодушного, томилось в рудниках или в Сибири».
Была развернута борьба по искоренению вольнолюбия. Москва, по воспоминаниям современников поэта, наполнилась шпионами.
В такую атмосферу вернулся Пушкин после ссылки. Он не узнал общества - ни московского, ни петербургского. Поэт был оторван от лучших людей своего поколения. Многие из близких друзей и добрых приятелей томились в каторжных норах Сибири. Даже имен многих нельзя было произносить вслух. По возвращении из ссылки Пушкин продолжал размышлять о трагедии декабризма и ее причинах, о роли и назначении поэта в новых исторических условия. Он признавал, что нужно считаться с реальностью, но это не означало для него смириться, отказаться от высокой миссии поэта — провидца и учителя. В стихотворении «Пророк» (1826) он выразил эти свои мысли о призвании поэта символическими словами:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,