Статья: Константин Леонтьев о социалистическом федерализме в России два сценария

Константин Николаевич Леонтьев (1831–1891) считал, что каждая цивилизация проходит три стадии развития: первичной простоты, цветущей сложности и вторичного смесительного упрощения (1). Социализм и коммунизм для него однозначно принадлежат последнему, позднему, периоду, который характеризуется попыткой обращения цивилизации, находящейся в кризисе, к первоначальной простоте — равенству и братству, характерным для примитивных государственных образований. Но, так как ничто в истории цивилизации не повторяется, равенство в конце ее превращается в разрушительное явление и пародию на равенство начала.

Структура цивилизации, по мнению Леонтьева, включает в себя три основных составляющих: религию, культуру и государственность (2). А стало быть, для гармонии цивилизационного развития необходимо внимание ко всем составляющим цивилизации, а никак ни к одной из них, произвольно выделенной из исторического организма. Отсюда, абсолютизация государственной, социальной или экономической сферы жизни была неприемлема для Леонтьева, который писал, что "коммунизм — экономическое понятие" (3). Раз в истории наличествуют разные цивилизации, то существуют и многообразные экономики. Поэтому, Константин Николаевич был согласен с замечанием Н.Я. Данилевского по поводу утверждения о том, что рыночные отношения есть единственно верный тип экономики для всех стран и цивилизаций: "По-моему, это то же самое, как бы утверждать, что дышать можно только жабрами или только легкими, невзирая на то, живет ли животное в воде или на суше" (4). Леонтьев неоднократно выступал против искусственного завышения значимости экономики, которая, по его мнению, является зависимой частью государственной составляющей цивилизации. Экономика, хозяйство, капитал это "то же, что пищеварение в теле; и без пищеварения нельзя; но никто не считает пищеварение отправлением высшим", и нельзя "ставить монументы за ловкую торговлю" (5).

Знакомясь с явлениями, которые его современники описывали при помощи понятий "социализм" и "коммунизм", К.Н. Леонтьев видел в них евангельское "искушение хлебом", отвергнутое Христом во время испытания в пустыни (Мф., 4, 1–4), и грядущее воплощение этого псевдоидеала в исторической реальности. Леонтьев полагал, что и "социализм" и "коммунизм" равным образом основаны на абсолютизации вырванных из цивилизационного контекста понятий "социум", "община" ("коммуна") и "экономика", которые всего лишь составные части государственной составляющей цивилизации. Понятие "феодализм" для него также искусственно, ибо в нем акцентируется государственность, а религия и культура отодвигаются на второстепенные позиции, поэтому Леонтьев соотносил "социализм" и "феодализм", и вводил понятие "социалистического (или "общинного", то есть "коммунистического") феодализма. Таким образом, во все эти понятия он вкладывал свой самобытный смысл.

Идеологии Леонтьева четко делил на традиционные и нетрадиционные (в отношении последних он иногда употреблял термин "антрополатрия", — от греч.: "человекопоклонничество"). Традиционные идеологии России, подчеркивал Леонтьев, не противоречат христианству; напротив, выведение социализма из христианства говорит лишь о полном незнании последнего. Например, в вопросе о равенстве он обращал внимание на то, "сами апостолы, прямые истолкователи воли Христа, не только оставались равнодушными к вопросу о равенстве и неравенстве личных прав на земле, но и прямо освящали неравноправность своим словом" (6). Представление о монастырях как социальных коммунах не выдерживает критики: "коммунистами можно назвать и монахов общежительных монастырей; но они коммунисты для отречения, для аскетизма, а не для земной чувственной эвдемонии, которой аскетизм христианский есть сильнейшая антитеза" (7).

Нетрадиционные идеологии Леонтьев выводил из либерализма: полагая, что крайности социализма и крайности племенных конфликтов являются естественным развитием "того самого западного либерализма, который теперь с ужасом отступает от своего детища и напрягает все силы свои на борьбу с ним". Рассматривая генезис социализма он писал, что всё началось с веры в абстрактное равенство и свободу, которую попыталась воплотить в жизнь революционная Франция (8). Леонтьев указывал на то, что во Франции, а затем в Германии, Италии и других странах Европы впервые обнаружились такие плоды осуществления этих идеалов как господство "денег и мелкой учености, грубая плутократия". Реакцией на них и стало "учение экономического равенства, учение вначале мечтательное и кроткое, а позднее взявшее в руки ружье" (9). Как подметил Н.А. Бердяев: "Капитализм и социализм совершенно одинаково заражены" духом того мещанства, против которого выступал Леонтьев (10).

В сознании Леонтьева четко разделялись идеальная истина (например, религиозные ценности) и истина конкретно-историческая. Отсюда, не было никакого противоречия в том, что резко отторгая социализм, как антихристианское явление третьего, кризисного периода развития цивилизаций, основанное на расторжении цивилизационной гармонии (посредством абсолютизации роли государства, и особенно, роли экономики), он считал одним из главных для современной ему России "вопрос социально-экономический" (11), в частности "организацию отношений между трудом и капиталом" (12). И здесь, кроме России он не видел никого, кто мог бы "в XX веке … выйти на новые пути и положить пределы тлетворному потоку западного эгалитаризма и отрицания" (13).

Споры о том, как Леонтьев воспринял бы советские реалии широко представлены в научной литературе (14). Мнения оппонентов сводятся к двум основным вариантам: Леонтьев принял бы лишь "сталинский социализм" образца 1945 года, либо резко выступил бы против всего советского периода истории России. В самой постановке вопроса заложено противоречие: исследователями редко принимается во внимание тот факт, что Леонтьев желал России одного варианта развития событий, но ожидал совсем другого. Рассмотрим оба сценария…

XIX век рассматривался Леонтьевым как смена царствований, где правители помягче, полиберальнее — Александр I, Александр II, — олицетворяли европейское влияние, а правители пожестче, консервативнее, — Павел I, Николай I, Александр III, — которые вслед за Петром Великим, были "себе на уме", представляли традиционную русскую идеологию.

Леонтьев писал о николаевской эпохе, что "власть тех годов, возросшая на непрерывных петровских преданиях, уже выразила в жизни вполне свой государственный идеал, — до того вполне, что всякий дальнейший шаг, всякое дальнейшее движение неизбежно должно было, хоть до некоторой степени, разрушать веками сложившийся сословный строй государства". Николай Павлович застал Россию в состоянии законченного сословно-монархического строя, а потому охранение существующего, "даже и со всеми неотвратимыми недостатками его, — было его идеей, и эта идея выражена была тогдашним петербургским правительством и во внутренних делах, и во внешних с необычайной силой и последовательностью" (15).

Леонтьев называл этот период последним цветом России, взрастившим "трех великанов религии, государственности и национальной поэзии — Филарета, Николая Павловича и Пушкина" (16), где канонизированный митрополит Филарет (Дроздов) представляет настоящее, неискаженное православие, император Николай I — традиционно-ориентированную государственную политику, а А.С. Пушкин — тот самый русский византизм, за который его прадед Ратша мышцей бранной святому Невскому служил. "Какая триада! — писал Леонтьев, — не бедна духом, должно быть, была жизнь первой половины этого века в России, — если ее "почва" произвела трех таких исполинов — Церкви, Царства и поэзии!" (17)

Но за Николаем Павловичем пришел Александр II. Будучи врагом бунтов и революций, он был другом конституций, то есть, по Леонтьеву, предпочитал радикальному либерализму либерализм мирный, эволюционный. Отсюда "и плоды 25-летнего либерального развинчивания России по европейским образцам, плоды с одной стороны ужасные, а с другой — столь презренные, у нас перед глазами" (18). Леонтьев полагал реформы Александра II (за исключением наделения крестьян землею и сохранения земельной общины) — либерально-космополитическими, так как их посредством все охранительное (религия, сословия, цензура) было "развинчено", и в результате, капитализм "впервые дал почувствовать свою всепожирающую силу". За короткий период времени русское общество "приблизилось к обществам западным несравненно более, чем в 200 лет — со времен Петра" (19).

Десятилетия спустя последний русский царь Николай II записал в дневнике в ночь отречения: "кругом трусость и измена и обман". Леонтьев испытывал эти чувства еще в правление Александра III, когда писал: "враги внутри, враги извне... Опасность там, измена здесь... Сомнение везде..." (20). Характерна и перекличка Леонтьева с Данилевским, который одно время полагал, что болезнь русского "европейничанья" показала "некоторые признаки облегчения". Но вскоре, в другом издании своей книги "Россия и Европа", он сделал примечание к этим словам: "признаю это за горькую с моей стороны ошибку". Так вот, Леонтьев, прочитав эти слова, отметил: "Бедный Н[иколай] Я[ковлеви]чь! Поневоле усомнишься, глядя на наше хамство!" (21). Как писал С.Л. Франк, такие "великие русские прозорливцы" как , А.С. Пушкин, Ф.М. Достоевский, К.Н. Леонтьев, Ф.И. Тютчев и В.С. Соловьев буквально "задыхались в атмосфере окружавшего их пошлого и плоского общественного мнения" (22).

Леонтьев предвидел, что если не изменится весь уклад жизни, — впереди революция. Описывая положение при Александре II, он констатировал, что "революционерство" радикальное обратилось к заговорам и убийствам, и тем вызвало реакцию государства, а "революционерство умеренное", законное (то есть либералы), продолжало (до 80-х гг. XIX в.) "преуспевать и господствовать на всех поприщах нашей жизни, доводя почти до отчаяния тех немногих тогда прозорливцев, которые хорошо понимали, куда это нас ведет". Так продолжалось "от рокового 61-го года до ужасного 81-го года" (23), в течение которых множество русских людей ожидало спасения России от дальнейших европеизированных реформ: "нельзя не ужаснуться за наше будущее, когда с изумлением начинаешь понимать, что соотечественники наши хотят лечить нас от крайнего европейского радикализма тем же самым радикализмом, только постепенным и умеренным" (24). Цареубийство 1 марта 1881 года Леонтьев расценивал как событие, "когда на улицах нашей европейской столицы либерализм анархический умертвил так безжалостно самого могущественного в мире и поэтому самому самого искреннего представителя либерализма государственного" (25).

Н.Я. Данилевский был уверен в том, что если вдруг Россия останется без царя или окажется при ограниченной монархии, то народ снова, как в 1613 году изберет новую династию. Народ "понял бы одно, что у него нет более царя, нет и Русского царства, что наступило новое Московское разорение, что нужные новые Минины, новые народные подвиги, чтобы восстановить царя и царство" (26). Он пытался доказать, что после реформы 1861 года "иссякли все причины, волновавшие в прежнее время народ, и всякая, не скажу, революция, но даже простой бунт, превосходящий размер прискорбного недоразумения, сделался невозможным в России, пока не изменится нравственный характер русского народа, его мировоззрение и весь склад его мысли". Леонтьев, читая книгу Данилевского, подчеркнул выделенные и нами слова, считая, что изменение это уже в значительной степени совершилось (27).

Осуждая либерализм Александра II, Леонтьев оставался верноподданным императора, при том, что его, военного медика, участника Крымской войны, человека, в самом начале дипломатической карьеры ударившего французского дипломата, оскорбившего Россию, и публициста, десятилетиями жившего в обстановке "круговой осады", не обвинишь в "сметеньи чувств". Просто он различал личность и служение, а потому и считал, что убийство даже либерального царя, есть "явный признак, что близится конец России собственно петровской и петербургской" (28). В ситуации, когда наказываются строго все виды преступлений, кроме антигосударственных, когда жизнь обеспечена всем гражданам, исключая "Царей и ближайших помощников их", которые "поставлены вне закона" (29), государство не может долго просуществовать. "То мирное, но очень быстрое подтачивание всех дисциплинирующих и сдерживающих начал, которое с таким ловким упорством производится теперь везде в России" приведет "к полному торжеству нигилистов" (30), и бессословная Россия встанет "во главе именно того общереволюционного движения, которое неуклонно стремится разрушить когда-то столь великие культурно-государственные здания Запада" (31).

В начале 1890 годов Леонтьев отмечал, что если идти в том же направлении, то "Россия, через каких-нибудь десять всего лет, увидала бы себя с целым сонмом ораторов, аферистов … во главе, … с миллионами пьяных, разорившихся и свирепых батраков". Он весьма живописно представлял себе эту ситуацию. "Вообразим себе на минуту, — писал он, … В России республика; члены дома Романовых частично погибли, частию в изгнании. Монастыри закрыты; школы "секуляризованы"; некоторые церкви приходские, так и быть, пока еще оставлены для глупых людей. Чернышевский президентом; Желябов, Шевич, Кропоткин министрами; сотрудники наших либеральных газет и журналов — кто депутатами, кто товарищами министров" (32).

Учитывая все более нараставший к концу XIX века конфликт между традиционными ценностями и новыми, нетрадиционными идеалами — либерализмом и социализмом, между дворянством и крестьянством, Леонтьев предлагал решить назревшие проблемы с помощью осуществления программы "реакционно-прогрессивного направления", представляющую собой стройную систему взглядов мыслителя, уже название которой демонстрирует акцентуацию на гармоничном подходе к цивилизационному развитию, без отклонений, ни в свободу, ни в дисциплину: "На месте стоять — нельзя; нельзя и восстановлять то, что раз по существу своему утрачено (например, дворянские привилегии в прежней их форме); но можно и должно, одной рукой — охраняя и утверждая святыню Церкви, могущество Самодержавной власти и развивая и обновляя пренебреженные остатки быта нашего, другою — двигать нацию вперед совсем не по западному и тем более не по либеральному пути" (33). Это — форма его программы, тогда как содержание представляет собой "национальный русский идеал": православие, самодержавие, народность (34) ("Единодержавная Власть при деятельной и бескорыстной помощи Православного духовенства и независимых, мыслящих мирян"). Действия предлагались продуманные, осознанные, но скорые и, по необходимости, жесткие: "Все великое и прочное в жизни русского народа было сделано почти искусственно и более или менее принудительно, по почину правительства. … Крещение Руси было дело правительства. Собирание Руси — тоже; правительством было постепенно утверждено крепостное право" (35). Конкретные пункты этой программы перекликались со взглядами Данилевского (который "все это имел в виду, за исключением только одного — прочного сословного переустройства, до которого он случайно как-то не додумался" (36).

Леонтьев считал, что в первую очередь необходимы преобразования в области религии и государственности: "только одна могучая Монархическая власть, ничем, кроме собственной совести не стесняемая, освященная свыше религией…, только такая власть может найти практический вывод из … задачи примирения капитала и труда". Удовлетворяя одновременно и религиозные и "вещественные" потребности русской нации, "можно вырвать грядущее поколение простолюдинов из когтей нигилистической гидры": "иначе крамолу мы не уничтожим и социализм рано или поздно возьмет верх … среди потоков крови и неисчислимых ужасов анархии" (37). Лозунг "Хлеба и веры!" (38) наиболее актуален на современном этапе развития — и в России, и в Европе, в этом понимании Леонтьев считал своими союзниками Н. Я. Данилевского и молодого В. С. Соловьева. В письме своему другу, дипломату К. А. Губастову, он писал: "Влад[имир] Соловьев недавно был у меня на даче и сказал, что он хочет писать … статью в таком духе: Леонтьев прав в том смысле, что вся жизнь должна быть основана на религии" (39). Раннего Соловьева ценил и Данилевский ("Статья Соловьева в Руси о расколе мне чрезвычайно понравилась" (40), к словам которого о том, что "на Русской земле пробивается новый ключ справедливо обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства" Леонтьев приписал (для своего ученика): "На это отцу Иосифу [Фуделю] советую обратить особое внимание, когда ему думается, что призвание России чисто религиозное" (41).

Между тем, православие оставалось для Леонтьева основой русской цивилизации, он неоднократно подчеркивал, что России необходимо утверждать и развивать "древнее святоотеческое христианство в отпор тому полулиберальному христианству которое так распространилось у нас теперь и которое чает с распятием (символом страдания) в руке — дойти здесь на земле до свободного равенства" (42). При этом Леонтьев понимал как следует церкви воспринимать новые веяния: строго охраняя отеческое православие, духовенство должно развиваться, в том числе, и в смысле получения такого же образования, что и миряне. Сообщая своей племяннице М.В. Леонтьевой про выборы духовного начальства в Оптиной пустыни, Леонтьев сетовал, что монахи хотят только "хозяина", а нужен еще и "образованный", а что при такой односторонности его умений, "он будет как слепой и будет в конце XIX века думать и жить как в конце XVI[-]го — это им ничего!" (43).

Значительная часть программы Леонтьева посвящена монархии, сословиям и экономике. Он писал о спасительности "Самодержавной мощи, в частные интересы различных классов общества не запутанной, а свободно относящейся с высоты Престола к неизбежному в жизни хаосу интересов, мечтаний и страстей" (44). Но "бессословный монархизм неустойчив" (45), а стало быть не только для замедления явлений антироста (олицетворяемых нетрадиционными идеологиями) "необходим могучий Царь", но и для того чтобы "Царь был силен, то есть и страшен, и любим", — необходима та прочность строя и стабильность психики миллионов подданных, которые возможны лишь при сословности (46). Сословность должна соседствовать, с одной стороны, с "доступностью высшего слоя", а с другой стороны, с уменьшением "подвижности экономического строя": надо "укрепить законами недвижность двух основных своих сословий — высшего правящего и низшего рабочего". Таким образом, Леонтьев предлагал, сохраняя охранительную функцию сословий, все же оставить возможность для их взаимопроникновения (тем самым, стимулируя активность незнатных слоев, излечивая характерный для имперского периода раскол "верхов" и "низов"). При этом предполагалось приостановить капиталистические формы развития экономики: для того, чтобы развитие нации шло традиционным, а не "денежным" путем, Леонтьев предлагал улучшить экономическое положение народа настолько, чтобы при "общении с Западом русский простолюдин видел бы ясно, что его государственные, сословные и общинные "цепи" гораздо удобнее для материальной жизни, чем свобода западного пролетариата" (47).

Наконец, необходимо "решительным и твердым шагом" (48) вступить на путь экономических реформ, что для Леонтьева подразумевало проведение особой политики в отношении третьего сословия, "сохранение неотчуждаемости крестьянских земель (и, если возможно, то и закрепление дворянских)" (49). Он призывал "подражать мужику", играющему в России охранительную роль. Сравнение интеллигенции и крестьянства у Леонтьева — совсем не в пользу первой: "мужик наш, освобожденный Государем от вековых условий необходимого в свое время крепостного права, мужик адресов не пишет, альбомов не заказывает, … не играет в мелкую оппозицию, он не "либеральничает", не суется судить и рядить обо всем". Он, по выражению графа Льва Толстого, знает, что царь их всех "обдумывает". "Мужик, монах, купец старого духа — вот истинно — русские граждане", "и что бы мы в силах были свершить, если бы эти миллионы "серых и возвышенно-темных людей" не тормозили бы благотворно наш неудержимый и бессмысленный полет?" (50)

В политике в области культуры Леонтьев делал акцент на реализме науки и самобытности эстетики и искусства. Без "сохранения в быте нашем, … как можно больше русского… независимость в области мышления и художественного творчества" культура России утратит свою идентичность (51). От науки же и образования Леонтьев ожидал "непрогрессивной" учености: "Надо внести в преподавание и высшее, и среднее строжайший пессимизм в отпор тем учениям, которые от реальной науки ждут рая земного и прекращения всех бедствий и скорбей", "надо с ранних лет внушать молодежи, что не будет на земле ни рая, ни равноправности, ни всеобщего мира, ни царства безусловной правды" (52).

Эту программу Леонтьев вынашивал десятилетиями, подтверждением тому лаконичные, взвешенные тезисы, записанные Константином Николаевичем в июле 1888 года: "Церковь должна быть независимее нынешней. Иерархия должна быть смелее, властнее, сосредоточеннее. Церковь должна смягчать государственность, а не наоборот"; "государство должно быть пестро, сложно, крепко, сословно и с осторожностью подвижно. Вообще сурово, иногда и до свирепости; законы, принципы власти должны быть строже; люди должны стараться быть лично добрее; одно уравновесит другое"; "быт должен быть поэтичен, разнообразен в национальном, обособленном от Запада, единстве"; "наука должна развиваться в духе глубокого презрения к своей пользе"(53).

По мнению Леонтьева, как Николай I попытался возвратить Россию к самобытности, так и Александру III вновь пришлось дисциплинировать русское государство. Леонтьеву так надоело "развинчивание", которое происходило при Александре II, что в одной из своих работ, написанных в начале царствования его преемника, он утверждал, что необходимо "просить могучего Отца, чтобы впредь Он держал бы нас грознее" (54). К.Ф. Щацилло справедливо сближал Леонтьева с Александром III, говоря о том, что при правлении последнего "на какое-то время, казалось, самодержавию удалось осуществить мечту одного из идеологов реакции 1870–80-х годов К. Н. Леонтьева и "подморозить Россию"" (55). Но что понимать под "идеологом" — только ли планомерное изложение своих взглядов, или их востребованность у власти? Леонтьев настойчиво предлагал свою программу и К.Н. Победоносцеву и Александру III, но сколь-нибудь значительного влияния на политику того времени она не оказала. Поэтому советские историки, полагавшие, что "в роли наиболее видных идеологов реакции в пореформенный период начали выступать… — Н.Я. Данилевский и Константин Леонтьев", которые "давали своими историческими построениями "теоретическое" обоснование реакции внешней и внутренней политики господствующих классов царской России", явно поторопились с выводами (56).

М.Н. Покровский в свое время утверждал, что книга Данилевского "Россия и Европа" при Александре III "настойчиво рекомендовалась всем преподавателям истории в качестве настольного руководства". "Была ли во время его царствования такая директива историкам, установить не удалось" отмечает Б.П. Балуев (57). Что-то подобное, видимо имело место. Во всяком случае, когда известие о подобном решении дошло до Леонтьева, он обосновывал им собственное восхищение началом правления императора. 30 января 1886 он писал К. А. Губастову: "Все понемногу и постепенно идет по-моему! ... Напр[имер], 1) недавно Мин[истерство] Народ[ного] Просвещ[ения] посоветовало приобрести для библиотек своих и для руководящих начальников книгу Н. Я. Данилевского ["]Россия и Европа["]. Возможно ли было это 6–7–10 лет назад?"(58). Полагая, что Манифест 1881 года свидетельствовал, что Россия не намерена больше жить чужим умом, Леонтьев писал, что "свернувши круто (и Бог даст навсегда!) с пути эмансипации общества и лиц, мы вступили на путь эмансипации мысли; с пути медленного, но верного разрушения на путь организации и созидания". В восторженном порыве Леонтьев в какой-то момент даже посчитал, что "мы едва ли не в первый раз со времен Петра Великого решились быть самобытными не как сила только внешне государственная в среде других государственных единиц, но и как политически культурная мысль, смелая, независимая, ясная!" (59) Впрочем, очень скоро Леонтьев убедился в том, что "великий шаг" оказался не таким уж и значительным. Уже в 1890 году он признавал: "мои надежды на культурное (здесь: цивилизационное. — М. Е.-Л.) будущее России за последнее время стали все более и более колебаться; … реакционная приостановка настала, когда в реакции этой живешь — и видишь все-таки, до чего она неглубока и нерешительна, поневоле усомнишься и скажешь себе: "Только-то?"" (60)

Чем больше Леонтьев убеждался в увеличении пропасти между традиционными идеалами, в духе которых выстроена его программа, и между реальностью политического развития России, тем чаще приходил к мысли о том, что ненавистный ему "социализм так или иначе восторжествовать должен" (61). Мыслитель рассматривал возможность его торжества как в Европе, так и в России: предполагая, что современная русская монархия, оставаясь в рамках традиции, может не справится с социализмом, он допускал вероятность синтеза (62). Прежде чем мы перейдем к рассмотрению этого второго сценария необходимо сказать, что сам Леонтьев прекрасно понимал необычность своих взглядов по поводу "неизбежности нового социалистического феодализма" (63), — намекая на то, что не раскрывает своего мнения на эту тему вполне, по цензурным причинам: "на эту сторону у меня взгляд такой особенный…" Но по "неискоренимому предчувствию" он, все же, то тут, то там снова останавливался на этой теме (64). После написания Л. Н. Тихомировым статьи "Социальные миражи современности", где доказывалось, что социалистическое общество должно являться сословным, Леонтьев писал ему: "Я имею некий особый взгляд на коммунизм и социализм … И во мне приходит на мысль предложить Вам некоторого рода сотрудничество … Если бы эта работа оказалась … неудобной для печати, то я удовлетворился бы и тем, чтобы мысли наши были ясно изложены в рукописи". Но через два месяца осуществление проекта стало невозможным — Леонтьев ушёл из жизни (65).

Сам Леонтьев называл свои взгляды в рамках второго сценария социального будущего России концепцией нового, "общинного феодализма", неотъемлемая черта которого — акцентуация на экономике. Он предвидел, что этот феодализм примет форму не теократическую или культурофильскую, а именно государственно-экономическую.

Разрушение и революционная анархия не смущали Леонтьева: он считал, что анархия рано или поздно заставит заняться упорядочиванием: "если бы русский народ доведен был преступными замыслами (радикалов. — М. Е.-Л.), дальнейшим подражанием Западу или мягкосердечным потворством (либералов. — М. Е.-Л.) до состояния временного безначалия, то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством … разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали". Анархия долго продолжаться не может, так очень скоро потребует еще более строгого порядка, и социализм примет организующее направление, и "низам" придется опять повиноваться, а "верхам" потребуются "все существенные стороны охранительных учений": страх, дисциплина, покорность (66).

Он рассуждал следующим образом: если социализм — реакция на "вялый либерализм", то он по необходимости должен будет носить дисциплинирующий характер. Стало быть, "общинному феодализму" будет присуща жесткая дисциплина. Леонтьев утверждал как "социологическую истину", что слишком подвижный строй, который появился благодаря либерализму, "очень непрочен" и приведет к глубокому перерождению обществ на совсем не либеральных, а, напротив, "крайне стеснительных и принудительных началах": появится рабство в новой форме, в виде жесточайшего подчинения лиц общинам, а общин — государству. "Будет новый феодализм — феодализм общин, в разнообразные и неравноправные отношения между собой и ко власти общегосударственной поставленных" (67). Здесь необходимо подчеркнуть, что для Леонтьева такие формы формообразования и дисциплины как "деспотия" и даже "рабство" не могли быть осуждаемы с либеральных позиций: за "отсутствие свободы".

--> ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ <--

К-во Просмотров: 116
Бесплатно скачать Статья: Константин Леонтьев о социалистическом федерализме в России два сценария