Статья: Русское искусство эпохи „Слова о полку Игореве"

Демонология получила распространение и на Западе. В украшении романских соборов большое место занимают чудища и исчадия ада, подстерегающие верующего даже на пути в храм. Он уже собирается схватиться за дверную ручку, но на него смотрит страшилище, порой из его открытой пасти выглядывают головы поглощенных им грешников. В этой демонологии христианские представления сплетаются с пережитками языческого поклонения зверям.

В русском искусстве демонология нашла себе отражение в рельефах Владимиро-Суздаля. Многие из их фантастических животных, страшилищ или масок очень похожи на западные романские произведения: может быть, они были принесены мастерами-пришельцами. И все-таки русские рельефы не спутаешь с произведениями Ломбардии, Южной Франции или Германии. Вблизи маски Успенского собора похожи на романскую скульптуру. Но русский мастер видел в них прежде всего декоративные пятна и подчинил их законам архитектоники. Оживляя гладкую поверхность стены, они подчеркивают стройность окна. Страшная демоническая сила претворяется в красоту художественного образа.

Создавая рельефы церкви в Муассаке, французский мастер стремился сделать как можно более ощутимыми страшных длинноносых птиц, клюющих плетенки орнамента. Он выдолбил плоскость камня, подчеркнул объем фигур, передал оперение фантастических птиц. Мастера Димитровского собора во Владимире из тех же фантастических мотивов животных создают композицию, исполненную светлого, жизнерадостного чувства. Изображение царя Давида, играющего на лире и окруженного животными, находит себе известное соответствие в тексте псалма Давида: „Хвалите господа от земли великие рыбы и все бездны... звери и всякий скот, пресмыкающиеся и всякие птицы крылатые". Но рельефы Димитровского собора перерастают значение иллюстрации псалма. Это целая поэма в камне, в которую мастер включил многие знакомые ему христианские, апокрифические и языческие персонажи. Здесь и мученики на конях, и ангелы, и рядом с ними кентавры и сказочные птицы, Никита с бесом рядом с Александром Македонским, сцены охоты и кулачного боя — жизнь, как она представлялась воображению русского человека XII века. При этом библейский царь Давид преображается в какого-то сказочного героя, подобие былинного Садко, развлекающего морского царя своими яровчатыми гуслями, или в воспетого в „Калевале" Вейменейнена, чудесного музыканта. На стенах Димитровского собора все эти проявления жизни объединены художником в картину всеобщего ликования, радостного утверждения мира, избавляющего человека от страха зла. Пантеизм мастеров Димитровского собора настолько поразил одного иностранного автора, что он искал объяснения ему у Толстого и Достоевского (F. Halle, Bauplastik von Wladimir Susdal. Die Russische Romanik, Berlin-Wien, 1929.).

Корни искусства владимирских резчиков можно найти еще в Киевской Руси. В недавно найденной золотой чаше из Чернигова (Чернигов, Музей) представлен царь Давид, играющий на лире, рядом с ним его вдохновительница Мелодия, вокруг них животные и птицы, среди них — характерный очерк лисички с пушистым хвостом (H. Холостенко, Новый памятник прикладного искусства. - Журн. „Искусство", 1958, № 9, стр. 62.). Композиция в круге придает сцене картинный характер, как в знаменитой Парижской псалтыри, но в заполняющих свободное поле фигурках животных сказывается народный фольклорный элемент, который восторжествует в величественном убранстве владимиро-суздальских храмов. Мы сталкиваемся с тем же явлением, что и в „Слове о полку Игореве", — классические образы, античная поэтика сплетаются с языческим народным пантеизмом.

Это мироощущение сказалось и в сочинениях Владимира Мономаха. Уже на склоне лет своих, оглядываясь на свою бурную и деятельную жизнь, он с истинно детским простодушием не может не подивиться красоте и разнообразию мира. Его удивляет, как устроены небо, солнце, луна, звезды, тьма, свет и земля. Его поражают различные звери, птицы, рыбы и то, как у человека, „созданного из пыли", разнообразны лица. „Если и весь мир собрать, — говорит он с восхищением, — то не все один вид имеют, но каждый имеет свое лицо". Его занимает, что птицы небесные весной „из рая" излетают и не остаются в одной стране, а, сильные и слабые, распространяются по всем землям, чтобы наполнить ими леса и поля. „Эти небесные птицы, — продолжает он, обращаясь к творцу, — сделаны тобою мудрыми. Когда ты велишь, то они запоют и веселят людей, а когда не прикажешь им, то хоть и есть у них язык, немы они". Известно, что Владимир Мономах был человеком неутомимой деятельности, прошедшим суровую жизненную школу в пору княжеских междоусобий, и все же какой возвышенной созерцательностью веет от его восхищения красотами мира!

В XII веке с ростом феодальной раздробленности русское искусство распадается на самостоятельные школы. Хотя суздальские князья переносили киевское наследие с юга на север, искусство Владимиро-Суздальского края значительно отличается от Киева. Еще сильнее различие между искусством юга и Новгорода. Впрочем, различия между школами не исключают единства русского искусства, особенно, очевидно, если вспомнить, что происходило тогда в Византии или на Балканах. Именно это внутреннее родство русских памятников эпохи „Слова о полку Игореве" затрудняет порой определение места, где могли быть созданы отдельные иконы.

Собор новгородского Юрьева монастыря относится к тому же XII веку, что и большинство владимиро-суздальских храмов. Но новгородский мастер Петр, имя которого сохранила для нас летопись, говорит другим языком, пользуется другими средствами. Собор вырисовывается еще издали во всем величии своей простоты и спокойствия. Нужно мысленно провести кровлю по закруглениям, так называемым закомарам, чтобы по достоинству оценить красоту этого памятника. Мы заметим тогда, что и здесь, как и во Владимире, очертания закомар, купола и завершения апсид были гармонически согласованы друг с другом. Впрочем, в этом памятнике нет такого же классического равновесия, как во владимирском Успенском соборе. Архитектурное мышление мастера Петра подчиняется другим законам. Они полнее всего проявились в соотношении основного массива собора и лестничной башни. Вместо того чтобы включать эту лестницу в основной объем или подчинять ему, он вынес ее за пределы здания и водрузил над ней купол. Его не смущает, что этим нарушается традиционное равновесие частей и что его не может восстановить третий купол над северо-западным углом. Здание как бы распадается на самостоятельные объемы, но вместе с тем, как броней, сковано мощным массивом стен. Композиционный замысел владимирского Успенского собора можно сравнить с мышлением человека, у которого отдельные представления логически возникают из общих понятий. Новгородский мастер мыслит, как человек, который не пытается подчинить одному принципу свои представления, они спаяны у него единым порывом. Владимирские соборы делились аркатурным фризом на два яруса, и это наружное членение отчасти отвечало хорам. В Юрьевском соборе окна и ниши образуют четыре яруса, но стену не разбивает горизонтальное членение. Стена вздымается во всей своей нерушимой чистоте, цельности и силе. Впрочем, и Юрьеву собору чужда напряженность романской архитектуры Запада. Храмы киевские и отчасти владимирские с их равновесием частей, движением и сложностью, порой противоречивостью элементов, скорее, отвечают строю чувств и мыслей „Слова о полку Игореве". За такими зданиями, как новгородский Юрьев собор, стоит образ русского былинного богатыря, сочетающего в себе несокрушимую силу с детским простодушием.

Сложение нового образа человека на Севере ясно сказалось в новгородских и псковских фресках. В „Ангеле Златые власа", откуда бы ни происходила эта икона, еще сильны киевские традиции, много созерцательности, грусти и ласковости. В самом выполнении его, в его золотых кудрях, напоминающих линии перегородчатой эмали, сквозит та эстетика, которая наложила свой отпечаток и на владимиро-суздальские храмы.

Фреска св. Марии в Старой Ладоге — это более типичный новгородский образ. В ней больше суровости, мощи. Людям, как она, неведомы колебания, но чувствуют они и глубоко и искренне. Выкладывая из камушков мозаики лицо Дмитрия, киевский мастер через их поблескивание передал изменчивую мимику лица. Северорусский мастер резко проводит свои черты, четко очерчивает форму глаз и носа, контур служит непреходимой гранью. В ладожской Марии тонкой лепке лиц противостоят энергичные зигзаги ее светлого головного платка, над ним тяжело нависает темная масса плаща.

Новгородские святые пристально взирают на зрителя, их взгляд подобен настоятельному требованию, как слова новгородских мужей, держащих речь к своему князю. В новгородских памятниках постоянно сквозит представление о непосредственном вмешательстве святых в человеческие дела, как богов греческого Олимпа. Недаром же сын Владимира Мономаха, отказывая Юрьеву монастырю одно из своих угодий, заявляет: „Если какой-нибудь князь после меня захочет взять у монастыря мой дар, пусть святой Георгий отнимет его у захватчика".

От северорусских храмов и фресок веет духом эпической силы и покоя, как и от северорусских летописей. Еще С. Соловьев отмечал своеобразную повествовательную манеру Новгородской летописи (С. Соловьев, История России, т. III, 2-ое изд., Спб., стр. 802.). Летописи южные и юго-западные отличаются цветистостью изложения, риторичностью оборотов речи. В них выступает личность летописца, порой лирическое начало. „Начнем же сказати бесчисленные рати и великие труды и частые войны и многие крамолы и частые восстания и многие мятежи" — таким зачином открывается Галицко-Волынская летопись. Говоря о великом князе Романе, летописец не скупится на сравнения его и со львом, и с сердитой рысью, и с крокодилом, и с быстрым орлом, и с храбрым туром. Совсем иначе ведут свое повествование новгородские летописцы. „Новгородцы не любили разглагольствовать, — замечает С. Соловьев, — они не любили даже договаривать своих речей... В речах новгородских людей, внесенных в летопись, замечаем необыкновенную краткость и силу". Поспорили новгородцы с князем Святославом из-за посадника Твердислава. „И рече князь, — пишет летописец, — не могу быть с Твердиславом и отнимаю от него посадничество. Рекоша же новгородцы: есть ли вина его? Он же рече: без вины. Рече Твердислав: тому я рад, что моей вины нет, а вы, братья, вольны в посадниках и князьях. Новгородцы же отвечали: князь, раз его вины нет, а ты нам крест целовал без вины мужа не лишать, и тому мы кланяемся: вот наш посадник". Заканчивая свой несложный рассказ, летописец лаконически замечает: „И бысть мир".

В этих ранненовгородских памятниках уже сказалась та „умильная кроткость и простодушие, вечно младенческое, но вместе мудрое усердие", „отсутствие суетности и пристрастия", которое пленяло Пушкина в наших старых летописях и поэтически было выражено им в образе Пимена. В новгородских летописях рассказывается о чудище, вытащенном рыбаками в неводе, которого летописец не смеет даже описать „срама ради"; с невозмутимым спокойствием передается о том, как князья в своих междоусобиях уничтожают города — „не оставляли ни человека, ни скотины"; в качестве исторического факта заносится рассказ о том, как русским на поле брани „невидимые друзья над ними помогали своим светлым оружием"; не забываются, конечно, и небесные явления — новгородский летописец сообщает все случаи, когда солнце днем убывало и как потом все исполнялись радости, когда оно „вброзе паки наполнися". Перед глазами летописца проходила напряженная борьба русских с кочевниками, колонизация севера, сложение феодального общества. Но эти жизненные события, в которых мы видим действие сложных и противоречивых сил, пластически, почти как у Гомера, выражены летописцем в наивном рассказе о том, как один князь „сел на отцовский престол", другой „затвор

К-во Просмотров: 318
Бесплатно скачать Статья: Русское искусство эпохи „Слова о полку Игореве"