Доклад: Женщина в религии и философии в античности
В данной работе мы хотим определить место женской магической практики в ходе превращения магии в элитарную, философски оправданную форму религиозной деятельности. В связи с этим мы последовательно рассмотрим два сюжета: взаимное приспособление философии и магии и судьбу женской магической практики в ходе это процесса. [96]
Диалог философии и магии.
Взаимодействие религии и философии в античную эпоху имело долгую историю. Возникнув в непосредственной связи с религией, философия на первых порах продолжала находиться в круге идей, диктовавшемся религиозно-мифологическим сознанием, разрабатывая проблемы первоначала, происхождения и устройства космоса (Алкман, Ферекид, Фалес, Анаксимандр, Пифагор), хотя уже отличалась от традиционного религиозного объяснения мира новым языком и принципами рассуждения. Затем, благодаря элеатам и Ксенофану в первую очередь, а позже софистам философская мысль дистанцируется от религии, более или менее ярко противопоставляя себя ей. Это холодное или враждебное отношение к религии получит дальнейшее развитие в школах киников, эпикурейцев и скептиков и отчасти перипатетиков. Хотя эпикуреизм и скептицизм вряд ли когда-либо были особенно популярными среди греческих и римских интеллектуалов, обладая, скорее, маргинальным для этой среды характером, а кинизм традиционно оценивается как философия низовая, не следует забывать, что иногда они завоевывали себе сторонников из числа вполне нормативных и респектабильных людей (вспомним о скептицизме Цицерона в De divinatione и роли эпикурейской позиции в его De natura deorum, о кинизме Диона Хрисостома и Лукиана). Верно, впрочем, то, что они не обладали столь широким и определяющим влиянием как стоицизм и платонизм, совершенно иначе относившиеся к религии. Ведь наряду с бессознательной близостью религии (а именно такой, по нашему мнению, была близость к ней большинства ранних досократиков), существовала и вполне сознательная обращенность к религиозной мысли и практике. Наиболее яркие представители этого направления в ранний период существования философии - Пифагор и Эмпедокл. Религиозная деятельность первого из них, засвидетельствована, пожалуй, даже лучше, чем философская, а связь этих видов деятельности не вызывает сомнений: единственным основанием для отрицания такой связи является принятие позитивистского понимания науки. О позитивном характере интереса второго мы узнаем как из свидетельств о нем,1 так из из его собственных сочинений.2 [97]
Однако фундаментальная для античной культуры близость философии и религии была обоснована позже Платоном. В рамках настоящей работы нет необходимости останавливаться на этом вопросе подробно. Мы лишь укажем на заявленную платоновской философией тенденцию, в рамках которой происходили важные для нашего исследования процессы. Филипп Мерлан в статье "Религия и философия от платоновского "Федона" до "Халдейских оракулов"3 ярко, хотя и несколько схематично, показал значение известного заявления Платона о том, что философия является наилучшей формой мистериальной религии.4 Значение его проявляется благодаря Херемону и Филону Александрийскому, интерпретировавшим это положение в том смысле, что некие идеальные формы религии (египетская для Херемона и иудейская для Филона) тождественны философии (в данном случае стоической). Таким образом, мы можем видеть, что к I в. н. э. переплетение философии и религии оказывается теснейшим. Дальнейшая эволюция этого синтеза проходит в учениях так называемых средних платоников (Плутарха и Аулея в первую очередь) и затем неоплатоников (Порфирия, Ямвлиха и связанных с ним пергамских неоплатоников и неоплатоников афинских, известных нам по большей части из сочинений Прокла).
Конструктивный диалог между философией и религией шел на пользу обеим: религия, как значимая для античности форма культуры, уберегалась таким образом от элиминации ее из круга интересов интеллектуалов и превращения в достояние одних лишь социальных низов; философия же интерпретируемая как форма религиозности проникала в социальные круги много более широкие, нежели те, в которых могла быть популярна философия как форма интеллектуальной деятельности. Мы полагаем, что переплетение философии и религии сыграло на рубеже эр в этом отношении ту же роль, какую в эпоху классики сыграло перенесение софистами философии в политическую жизнь. Однако здесь же скрывалась и опасность для обеих. Оправданная философией религия была весьма далека от той формы в которой она существовала в повседневной жизни: Аристофан с безошибочной интуицией увидел в религиозном [98] интересе Сократа, высмеянного им в "Облаках", враждебность философской религиозности народной религии. С другой стороны, философия слишком активно ассимилирующая религиозные идеи может вступать в противоречие с собственными предпосылками.5
Таким образом, ясно, что как у религии, так и у философии были свои причины избегать быстрого и полного смешения друг с другом. Движимая своей этической направленностью, философия отфильтровывала из религии беселовечные формы культов (человеческие жертвоприношения, самооскопление и т. п.), религия же не позволяла пантеистическим тенденциям стоицизма стереть реальные (культовые или мифологические) различия между богами.
Значительная сфера традиционной религии была ассимилирована философией пифагорейцев и вслед за ней учением древней Академии (как самим Платоном, так и в немалой степени Ксенократом, специально разрабатывавшим демонологию): принадлежность богов к высшей сфере мироздания, творческая и административная деятельность богов по отношению к космосу, влияние богов на человеческую жизнь (на законы и нравы в первую очередь), реальность и качество демонов, их участие в космической и человеческой жизни, особый статус личного демона - все это было блягодаря платонизму древней Академии общим достоянием религии и мифологии с одной стороны и философии с другой. Однако большаvя часть традиционных религиозных представлений в эпоху классики осталась невостребованной платонизмом и была обречена до определенного момента развиваться на границе среднего и низшего социального слоя. К этой сфере принадлежит и магия. Хотя у Платона есть положение, объясняющее магию как понятное и нормальное явление,6 сколько-нибудь разработанного учения о магии у Платона нет: видимо, он ею специально не интересовался. Лишь в среднем платонизме мы видим разработку этого учения со ссылкой на данный пассаж.7 Более того, временной промежуток между Платоном, высказавшим это, как выяснилось впоследствие, фундаментальное положение, и средними платониками, начавшими с его помощью адаптировать магию к философии, заполнен фундаментальной критикой магии как [99] формы религиозности недопустимой ни для философа, ни для культурного человека вообще.
Наиболее ярко неприятие магии на философском основании видно из анализа цицероновского тракта De divinatione. В этом трактате представлены две точки зрения: одна отстаивается автором трактата (Марком), другая - его братом Квинтом. Позиция Марка сводится к тому, что вследствие существенной бессмысленности дивинационных обрядов нет никаких причин заменять существующие на любые другие, существующие же следует сохранять не в силу их действенности, но лишь в следствии политических причин. Позиция Квинта состоит в том, что прорицание реально и нужно добиваться максимальной результативности техники прорицаний, выбирая наилучшее не только их отеческой традиции, но из традиций других, наиболее древних и уважаемых народов. Для нас здесь принципиально важно, что ни один, ни другой из братьев не считает возможным обращаться за советом по вопросам практической религии к магам. Квинт, в частности, просто одной фразой исключает такого рода людей из своего рассмотрения: "А теперь я хочу заверить, что я не признаю ни тех, которые гадают по жребию, ни тех, которые прорицают за деньги, ни тех, которые занимаются психомантией, в общем, никого из тех, к которым обычно прибегает твой друг Апний. Ни во что я не ставлю также ни авгура из племени марсов, ни гаруспиков, бродящих по деревням, ни толкущихся у цирка астрологов, ни гадателей Исиды, ни толкователей снов. Всем им чуждо искусство дивинации, все они невежды в этом" (I, 132).
О том, что подобного рода критика магии (вместе с другими видами суеверий или самой по себе) началась задолго до времени Цицерона и не ограничивалась стоически-скептическим контекстом, можно судить как по очерку Deisidaivmwn из "Характеров" Теофраста, так и по пассажу из трактата гиппократовского корпуса "О священной болезни": "если они [т. е. маги] притязают на то, что знают как свести с неба луну, устроить затмение солнца, сотворить бурю или ведро, ливни или засуху, сделать море несудоходным, и землю - бесплодной, и тому подобное,- говорят ли занимающиеся этим, что такое возможно благодаря обрядам, или благодаря [100] какой-то иной уловке и старанию - в любом случае они, по-моему, впадают в нечестие и тем самым отрицают существование богов и считают, что боги не имеют никакой силы и не застрахованы ни от одной из самых крайних неприятностей. Как же не страшны они для богов, если творят такое? Если человек с помощью магии и жертвоприношений сведет с неба луну или заставит солнце затмиться, или же сотворит бурю и вёдро, то я уже не признаю ни одно из этих явлений божественными, а сочту их человеческими, раз сила божества побеждается и порабощается волей человека."8
Процесс усвоения магии как специфической формы религиозной культуры античности элитарной философией начинается как раз во времена Цицерона. Нам известно, что неопифагорейцы в Риме, принадлежавшие к кружку Нигидия Фигула практиковали магические обряды9 и мы можем предположить, что это было связано с их теоретическими (пифагорейскими) представлениями. Однако ничтожное количество текстов относящееся к истории деятельности Нигидия не позволяет выяснить какого рода была теория, обосновывавшая философскую значимость магии (если таковая вообще была). В любом случае, неопифагореизм имел маргинальный характер в среде римской интеллектуальной элиты и не мог конкурировать со стоицизмом, как не могла конкурировать с ним скептическая позиция Марка из цицероновского диалога De divinatione на протяжении всего первого века новой эры.
Насколько мы можем судить по имеющимся в нашем распоряжении источникам, кардинальный перелом в отношении элитарной философии к магии произошел лишь в рамках среднего платонизма. Ключевой фигурой в этом процессе, на наш взгляд, является Апулей с его "Апологией".
Закончив вводную часть своей речи, где он оправдывался от обвинения в безнравственности, оратор задается вопросом, что такое маг, и говорит следующее.
"Если, как читал я у многих писателей, на языке персов "маг" - то же самое, что наш "жрец", что же это, в конце концов, за преступление - быть жрецом, изучить, как принято, законы священных обрядов, правила жертвоприношений, различные религиозные системы, [101] понимать их и хорошо в них разбираться? А если магия - это то, что понимает под этим словом Платон, упоминая, каким наукам обучают персы юного наследника царского престола? [Далее идет цитата из Платона]. Слышите ли вы, безрассудные обвинители магии? Это - наука, угодная бессмертным богам, обладающая знанием того, как чтить их и поклоняться им. Она безусловно священна, и божественное ведомо ей, она знаменита еще со времен Зороастра и Оромаза, своих основателей. Она - жрица небожителей, ее изучают как одну из наук особенно необходимых царю, и у персов не разрешают сделаться магом первому встречному, как не разрешают ему и стать царем. ... Но если, вместе с толпой, мои обвинители думают, что маг это только тот, кто вступил в общение с бессмертными богами, узнал какой-то невероятной силы заклинания и поэтому может исполнить все, чего ни пожелает, то я чрезвычайно изумлен, как они не побоялись обвинять человека, который, по их же собственным словам, обладает такой безграничной властью." (Ap., 25-26).
Таким образом, Апулей, кроме не интересного для нас сейчас указания на магию как жреческое искусство персов, предлагает два варианта толкования магии: платоновский (магия как наука для избранных, дающая правильное знание о поклонении богам) и вульгарный (магия как обладание благодаря заклинаниям сверхъестественными силами). Это двойное определение может иметь далеко идущие последствия. Ведь поскольку для Апулея существуют такие явления, которые нуждаются в объяснении, т. е. те, суть которых зависит от правильного понимания, мы можем попробовать применить этот метод рассуждения к магии в целом. Тогда, некие действия могут оказаться магическими в негативном смысле только в случае их интерпретации невеждой, а в случае объяснения философом, будут магией в позитивном смысле. Далее, можно предложить и другое понимание, не исключающее, впрочем, первого: некие действия, будучи совершенными философом, являются священными и благими, а будучи совершенными невеждами,- безбожными и злыми. Чуть ниже (Ap., 27) он заявляет:"однако из-за какого-то общего для невежественных людей заблуждения философы [102] нередко подвергаются подобным обвинениям, [т. е. обвинениям в магии]". Сложившаяся здесь ситуация напоминает ту, которая складывается в связи с магией Иисуса. Иисус у Марка и Луки не отрицает того, что его действия могут быть интерпретированы как магические, он лишь указывает, что для верной интерпретации его действий недостаточно того, что видно телесным зрением.10 Правда, Иисус действует в еврейской среде и, призывая окружающих рассматривать свои действия не как магические, он претендует на то, чтобы его классифицировали как пророка, который, по еврейским представлениям того времени, обязан совершать чудеса, доказывающие его пророческую миссию.11 И эти чудеса, конечно, не являются колдовскими. Апулей находится в более трудной ситуации, поскольку греко-римский образ qeivo" ajnh'r, который мог бы послужить аналогом еврейскому пророку, еще не сформировался отчетливо12 (Апулей сам принимает участи в создании этого образа), у его аудитории нет устойчивого стереотипа человека, совершающего колдовские действия, но не являющегося при этом колдуном. Отсюда и его осторожность. Однако, за исключением этого отличия, Апулей предлагает типологически такую же программу апологии: он не отрицает самого феномена, настаивает на том, что вопрос не в совокупности действий, а в их этической стороне и что все дело здесь в правильной интерпретации (а может быть и мотивации).
Таким образом, у Апулея мы впервые обнаруживаем принцип, на котором будет в дальнейшем строится диалог между магией и философией. Следующим шагом в развитии этого диалога была полемика между Порфирием ("Письмо к Анебону") и Ямвлихом ("Ответ Абамона"), где последний подробно разрабатывает платоническую теорию магии, позволяющую отныне любому платонику обращаться к определенным магическим процедурам, не чувствуя себя ни суеверным ни девиантным человеком.13
Мы упомянули об особых магических процедурах не случайно: как указывалось выше, всякий процесс взаимного приспособления между религией и философией связан с утратой обеими каких-то более или менее существенных частей. Так, господствующей философии нужно было отказаться [103] от стоического пантеизма в пользу структурированной платонической демонологии, а магические обряды должны были утратить, например, человеческие жертвоприношения, коль скоро магия стала нормативным с точки зрения платонической философии явлением.14 Кроме того, следует добавить, что как философии, так и магии нужно было развиться до определенного уровня, что вступить в диалог. Вряд ли такой диалог был возможен, не сформируйся тип магии, известный нам по так называемым Греческим магическим папирусам из Египта, представляющий собой детально разработанную профессиональную дисциплину, использующую весьма близкий философам круг литературы (хотя и критикуемый последними). Достигнутый консенсус, который вытекает из сравнения позиций Квинта в цицероновском De divinatione, Апулея в его "Апологии", Порфирия и Ямвлиха в их "переписке", и свидетельствуется сочинениями Прокла и зависящими от него, состоит в том, что магия (под именем теургии) является высшей формой философской деятельности, где последняя понимается как направленная на совершенствование души и получение ею максимально высокого статуса по смерти; теургическая теория оценивается как имеющая долгую традицию, восходящую к древнейшим народам, в первую очередь египтянам, халдеям и грекам; теургическая практика включает в себя искусство получения оракулов (через посвящение статуй - телестику, или через медиума),15 искусство определения судьбы человека по времени его рождения и влияния на эту судьбу (праксис Нестория у Прокла, In Remp., II, 64, 5 - 66, 21), искусство дарования человеку бессмертия.16
Присоединяясь к мнению Эрика Доддса, Пьера Буансе и Самсона Айтрема, согласно которому неполатоническая теургия во многом сохраняет традицию магической практики, как она известна нам по греческим магическим папирусам из Египта, отметим, что если угрозы в адрес богов, чрезмерное обилие имен и эпитетов их, использование materia magica и так называемых VEfevsia gravmmata, прорицающих статуй и некоторых других элементнов магического праксиса, вызывавшие ранее сомнение в возможности их использования благочестивым и образованным человеком, были оправданы, то такая [104] существенная часть магии как магия любовная, безусловно осуждалась и была неоплатонической идеологией отвергнута.
Судьба женской магии.
Итак, магия, отчасти благодаря собственным усилиям, отчасти стараниями философии, заняла место среди других религиозных феноменов в элитарной культуре, понеся, правда, некоторый ущерб. Какова же была судьба женской магии в ходе этого процесса? Для того чтобы ответить на этот вопрос, необходимо рассмотреть ряд сюжетов: специфику женской магии в античности, образ женщины-колдуньи в греко-римской литературе, пути трансформации роли женщины в магии в рамках диалога магия:философия.
Женское колдовство.
Наши древнейшие свидетельства о греческой магии связаны с женщинами.17 В комедии Аристофана "Облака" Стрепсиад, стремящийся избежать уплаты долга, приходит к мысли стащить луну с неба и таким образом избежать роста процентов, говоря:
"Что если я колдунью фессалиянку
Найму, и месяц в час ночной с небес сведу,
И в круглом сундуке запрячу накрепко,
Как зеркало, и буду сторожить его?"
(748 - 751; пер. С. Апта)
В диалоге Платона "Горгий" Сократ, увещевая Калликла не уподобляться толпе, возражает ему:
"только разочти, любезный, будет ли нам от этого прок, и тебе и мне, и не случится ли с нами того же, что бывает, как говорят, с фессалийскими ведьмами, когда они сводят луну с неба: захват этой власти в городе может стоить нам самого дорогого на свете" (513 a; пер. С. П. Маркиша).
Из этих свидетельств, конечно, не многое можно с надежностью вывести относительно специфики действий фессалийских колдуний, однако, кое-что можно достаточно основательно предположить. Во-первых, ночное время колдовских действий и, во-вторых, их опасный характер. Кроме [104] того, цель этих действий, видимо, приготовление зелья, на что указывает фрагмент утраченой софокловской трагедии JRizotovmoi сохраненный Макробием (Sat., V, 19, 8-11):
Отвращая свой взор от работы руки,
Она (sc. Медея) сок мутно-белый, стекающий с ран
--> ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ <--