Курсовая работа: «Сны» о Венеции в русской литературе золотого и серебряного веков

То говорливой, то немой,

Плывя в таинственной гондоле;

С ней обретут уста мои

Язык Петрарки и любви.

В пору создания “Евгения Онегина”, указывал Ю. Лотман, “образы условно-романтической Венеции с обязательными атрибутами: гондольерами, поющими Тассо, венецианками и пр. — были широко распространены. Кроме IV песни “Чайльд-Гарольда” Пушкин мог запомнить слова Ж. Сталь: “Октавы Тассо поются гондольерами Венеции” (“О Германии”), а также строки А. Шенье, К. Делавиня и многих других”8 . В. Набоков, переведя и комментируя “Евгения Онегина” для англоязычных читателей, выделил строку “Напев Торкватовых октав” и сопроводил ее таким пояснением: “Эта строка и следующие за ней стихи обаятельны, они для меня насквозь осветили и окрасили полжизни, я до сих пор слышу их весной во сне сквозь все вечерние схолии — но как согласовать с далью и музыкой сухой факт, что эти гондольеры, поющие эти октавы, сводятся к одному из самых общих мест романтизма? Тут и Пишо-Байрон, “Чайльд-Гарольд” (4, III), 1820, и мадам де Сталь (“О Германии”, стр. 275, изд. 1821), и Делавинь (“Les Messйniennes”, 1823), и великое множество других упоминаний о поющих или переставших петь гондольерах”9 .

В списки, составленные Лотманом и Набоковым, не вошел Гофман с его новеллой “Дож и догаресса”, хотя привлечение этого источника обогатило бы историко-литературный комментарий. Вместе с тем сведйние темы к “одному из самых общих мест романтизма”, казалось бы, позволяет и не конкретизировать каждый источник. В этой ситуации перед исследователем всегда возникает проблема: что послужило автору первотолчком — “общее место” или конкретный случай? Вопрос этот небезразличен и применительно к пушкинским продолжателям: что побудило Майкова, Ходасевича и других включить сцены с поющими гондольерами в свои стихотворения — “общее место романтизма” или конкретно Пушкин и Гофман? Принимая во внимание, что множество упоминаний как-никак складывается из отдельных частных примеров, предпочтительней думать, что все-таки — Пушкин и Гофман.

Примечательно, что видйние золотой итальянской ночи и плывущей “таинственной гондолы” с “младой венецианкой” рождается в “Евгении Онегине” как антитеза картине ночного Петербурга, северного города, известного своими туманами и непогодой:

С душою, полной сожалений,

И опершися на гранит,

Стоял задумчиво Евгений,

Как описал себя Пиит.

Всё было тихо; лишь ночные

Перекликались часовые;

Да дрожек отдаленный стук

С Мильонной раздавался вдруг;

Лишь лодка, веслами махая,

Плыла по дремлющей реке:

И нас пленяли вдалеке

Рожок и песня удалая…

Но слаще, средь ночных забав,

Напев Торкватовых октав!

И далее рисуется картина венецианской “неги” и силуэт романтической пары, плывущей в одной лодке под ночным небом.

Каких только грез и призраков не навевает этот фантастический город — заметит позднее о Петербурге герой “сентиментального романа” Ф. Достоевского “Белые ночи”. Роман имеет уточняющий подзаголовок — “Из воспоминаний мечтателя”. Человек без имени, называющий себя мечтателем, герой Достоевского день за днем, год за годом погружается в “бесконечный рой восторженных грез”, уводящих его от жалкой реальной жизни. Далеко не случайно в этих грезах особое место занимают мечты “о дружбе с Гофманом”. Одна из самых сокровенных фантазий мечтателя, настоящий любовный роман, развивает вполне банальный сюжет, в котором, однако, можно распознать и вариант истории Антонио и Аннунциаты. Это история о настрадавшихся в прошлом влюбленных, которые наконец-то обретают друг друга на том самом роскошном юге, какой только может быть создан воображением северянина: “далеко от берегов своей родины, под чужим небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на этом балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою маску и, прошептав: “Я свободна”, задрожав, бросилась в его объятия...” (курсив мой. — А. Г.).

Откуда бы взяться этим “миртам и розам”, расцветающим в воображении петербургского мечтателя? На первый взгляд это еще одно из общих мест романтизма. В русской сентиментально-романтической традиции задолго до героя Достоевского подобные мечты вынашивал другой мечтатель, герой

Н. Карамзина Эраст, невольный погубитель “бедной Лизы”: “Он читывал романы, идиллии; имел довольно живое воображение и часто переселялся мысленно в те времена (бывшие или не бывшие), в которые, если верить стихотворцам, все люди беспечно гуляли по лугам, купались в чистых источниках, целовались, как горлицы, отдыхали под розами и миртами и в счастливой праздности все дни свои провождали” (курсив мой. — А. Г.).

Но есть гораздо более близкий герою Достоевского источник — упоминаемый им и “дружественный” ему Гофман. В новелле “Дож и догаресса” бывшая нянька Антонио, похожая на колдунью Маргарита, предсказывает ближайшее будущее; она предвидит кровавую кончину дожа, после чего Антонио сможет соединиться с прекрасной догарессой: “Видишь ты эти кровавые пятна на мостовой? <…> Но из крови вырастут розы! розы для твоего венца! для той, которую ты любишь! О, творец небесный! Кто же эта красавица, которая смотрит на тебя так нежно, с такой ласковой улыбкой? Белые, как лилии, руки простираются тебя обнять. О, Антонио! счастливый Антонио! Будь смел, будь смел! На светлой заре сорвешь ты белые мирты для твоей невесты, для вдовы, оставшейся невестой!” Антонио воспринимает эти слова старухи как бессмыслицу: “что же болтаешь ты теперь о красавицах, вдовах, оставшихся невестами, розах и миртах?” (курсив мой. — А. Г.). Но пророчество исполнится, только в нем еще не осознан тот трагический конец, который сужден не только Фальери, но всем троим — Антонио, Аннунциате и самой предсказательнице.

В сентиментальных размышлениях героя Карамзина “розы и мирты” — аллегория идиллической безмятежности. В бредовых пророчествах Маргариты “розы и мирты” — эмблема преодоленного страдания. Мечтателю Достоевского, фантазирующему историю о страдавших в разлуке, а ныне вознаграждаемых судьбой влюбленных, ближе, конечно, гофмановская символика. Тем не менее все эти мечтатели, перекликающиеся друг с другом: Эраст в “Бедной Лизе” — Антонио в “Доже и догарессе” — рассказчик “Белых ночей”, — герои одного литературного ряда. После Достоевского этот ряд пополнит герой “Рассказа неизвестного человека” А. Чехова.

В “Рассказе неизвестного человека” переплетутся мотивы и пушкинского стихотворения о доже и догарессе, и “Белых ночей” Достоевского. Чеховская повесть по месту действия делится на две части: северную — петербургскую и южную — Венеция, Флоренция, Ницца. Северная в большей мере содержит отсылки к Достоевскому, а южная — к Пушкину. В венецианской части прямо названо имя старого дожа: “А во дворце дожей меня все манило к тому углу, где замазали черной краской несчастного Марино Фальеро”. Во время поездки по Италии весной 1891 года Чехов видел своими глазами зал большого совета дворца дожей, где находится фриз, украшенный 76 портретами правителей республики. Среди них 48-е место предназначалось для изображения Фальери, но в назидание потомству здесь было оставлено пустое место, обтянутое черным сукном, с латинской надписью, означающей: “Это место Марино Фальери, обезглавленного за преступления”10 . По свидетельству Д. Мережковского, общавшегося с Чеховым в итальянском путешествии, Чехов собирался написать драму из жизни Марино Фальери. Год спустя, в марте 1892 года, Чехов признавался А. Суворину: “…мне ужасно хочется поехать в Венецию и написать… пьесу”. Комментаторы не без оснований связали это намерение писать пьесу с историей Марино Фальери11 .

В южной части “Рассказа неизвестного человека” дается ряд объяснений, проливающих свет на события петербургской поры именно через аллюзии на Достоевского. В Венеции чеховскому герою, в недавнем прошлом — тайному террористу, проживавшему в Петербурге по чужому паспорту, начинает представляться, что и он, и увезенная им за границу, обманутая любовником Зинаида Федоровна — “что оба мы участвуем в каком-то романе”. Пояснений, какого толка этот роман, долго ждать не приходится: “она — злосчастная, брошенная, а я — верный, преданный друг, мечтатель...”. Чеховский Неизвестный даже будет жить какое-то время в ожидании, что исполнится та заветная фантазия, о которой мечтатель Достоевского рассказывал с увлажняющимися глазами: о невинной, чистой любви двух одиноких людей, которые в конце концов найдут свое счастье “далеко от берегов своей родины, под чужим небом”, на увитом цветами балконе палаццо, потонувшего в море огней. Сюжет чеховской повести складывается так, что ее герои действительно оказываются далеко от родины, под полуденным небом, на высоком венецианском балконе: “Я смотрю вниз на давно знакомые гондолы, которые плывут с женственною грацией <...> Пахнет морем. Где-то играют на струнах и поют в два голоса. Как хорошо! Как не похоже на ту петербургскую ночь, когда шел мокрый снег и так грубо бил по лицу!” Их вечерние прогулки совершаются в обстановке, совмещающей грезы мечтателя с пушкинскими мотивами, — под звездным южным небом, в одной гондоле, в окружении моря музыки и огней: “...наша черная гондола тихо качается на одном месте, под ней чуть слышно хлюпает вода. Там и сям дрожат и колышутся отражения звезд и прибрежных огней. Недалеко от нас в гондоле, увешанной цветными фонарями, которые отражаются в воде, сидят какие-то люди и поют. Звуки гитар, скрипок, мандолин, мужские и женские голоса раздаются в потемках...”.

К-во Просмотров: 734
Бесплатно скачать Курсовая работа: «Сны» о Венеции в русской литературе золотого и серебряного веков