Курсовая работа: Визит Рихарда Вагнера к Россини

Россини. Тот самый. Он довольно долго жил в Вене и занял там видное положение в результате успехов некоторых своих опер на итальянской сцене. Он подтвердил, что иногда встречается с Бетховеном, но ввиду его мрачного и своенравного характера исполнить мою просьбу будет не очень легко. Кстати, этот самый Сальери по многу раз встречался с Моцартом. После смерти последнего он был заподозрен и даже серьезно обвинен в том, что из-за профессиональной зависти отравил Моцарта медленно действующим ядом...

Вагнер. В мое время этот слух еще держался в Вене.

Россини. Я себе однажды доставил удовольствие и в шутливом тоне сказал Сальери: “Какое счастье, что Бетховен из чувства самосохранения избегает приглашать вас к столу, — иначе вы бы и его отправили на тот свет, как сделали это с Моцартом”. “Я по вашему похож на отравителя?” — спросил Сальери. “О нет! Вы больше похожи на отъявленного труса”, — ответил я, а он таким и был. Этот тип очень мало беспокоился, впрочем, по поводу приписываемого ему убийства Моцарта. Но чего он не мог переварить — это выступления одного венского журналиста, защитника немецкой музыки, недолюбливавшего итальянскую оперу и больше всего Сальери. Он написал как-то, что в “Данаиды” Сальери вложил все содержание своей бочки и что это было отнюдь не трудно, так как бочка и вообще-то была пустая. Огорчение Сальери по этому поводу было беспредельно. Но я должен признать, что мне он пошел навстречу и обратился с моей просьбой к итальянскому поэту Карпани, бывшему при Бетховене persona grataXVII, чье посредничество сулило успех. Карпани действительно так настойчиво уговаривал Бетховена, что тот согласился меня принятьXIX.

Что я могу сказать? Поднимаясь по лестнице, которая вела к убогой квартире, где жил великий человек, я с трудом поборол свое волнение. Когда нам открыли дверь, я очутился в довольно грязной комнатушке, в которой царил страшный беспорядок. Мне особенно запомнился потолок, находившийся, по-видимому, под самой крышей. Он весь был в широких трещинах, через которые дождь должен был лить ручьем.

Портреты Бетховена, которые мы знаем, в общем довольно верно передают его облик. Но никаким резцом нельзя отобразить ту неизъяснимую печаль, которой были пронизаны черты его лица. В то же время под его густыми бровями, как будто из пещеры, сверкали небольшие, но, казалось, пронизывающие вас глаза. Голос у него был мягкий и несколько глуховатый.

Когда мы вошли, он вначале не обращал на нас внимания, занятый окончанием нотной корректуры. Затем, подняв голову, он порывисто обратился ко мне на довольно понятном итальянском языке: “А, Россини! Это вы автор “Севильского цирюльника”? Я вас поздравляю, это прекрасная опера-буффа. Я ее прочел и получил удовольствие. Пока будет существовать итальянская опера, ее не перестанут играть. Пишите только оперы-буффа, а в другом жанре не стоит испытывать судьбу”.

“Но, — внезапно прервал его сопровождавший меня Карпани (разумеется, он писал по-немецки то, что хотел сказать, ибо только так можно было вести беседу с Бетховеном, которую Карпани переводил мне слово в слово), — маэстро Россини написал большое количество опер-сериа: “Танкред”, “Отелло”, “Моисей”, я вам их недавно прислал и просил с ними познакомиться”.

“Я их бегло просмотрел, — возразил Бетховен, — но видите ли, опера-сериа не в природе итальянцев. Чтобы работать над настоящей драмой, им не хватает музыкальных знаний. Да и где их можно было бы получить в Италии?..”

Вагнер. Этот удар львиных когтей привел бы в ужас Сальери, если бы он при этом присутствовал...

Россини. Ну нет! Я ему рассказал об этом разговоре. Он прикусил губу, но, думаю, не очень больно, ибо, как я уже вам говорил, он был боязлив до такой степени, что, безусловно, на том свете владыка ада устыдился бы поджаривать подобного жалкого труса и послал бы его коптиться в другое место! Но вернемся к Бетховену. “В опере-буффа, — продолжал он, — с вами — итальянцами — никто не сможет сравниться. Ваш язык и живость его, ваш темперамент для нее и предназначены. Посмотрите Чимарозу: разве в его операх комическая сторона не превосходит все остальное? То же самое у Перголези. Вы — итальянцы — стараетесь сделать событие из церковной музыки. В его Stabat mater есть много трогательного чувства, я с этим согласен, но форма лишена разнообразия... впечатление монотонно в то время, как „Служанка-госпожа"”...

Вагнер (перебивая). Но вы, маэстро, к счастью, не последовали советам Бетховена?

Россини. Если говорить правду, то я все же больше способен писать комические оперы. Я охотнее брался за комические сюжеты, чем за серьезные. К сожалению, не я выбирал для себя либретто, а мои импресарио. А сколько раз мне приходилось сочинять музыку, имея перед глазами только первый акт и не представляя, как развивается действие и чем закончится вся опера? Подумайте только... в то время я должен был кормить отца, мать и бабушку. Кочуя из города в город, я писал три, четыре оперы в год. И, можете мне поверить, все же был далек от материального благополучия. За “Севильского цирюльника” я получил от импресарио тысячу двести франков и в подарок костюм орехового цвета с золотыми пуговицами, дабы я мог появиться в оркестре в приличном виде. Этот наряд стоил, пожалуй, сто франков, всего, следовательно, тысяча триста франков. Так как “Севильского цирюльника” я писал тринадцать дней, то выходило по сто франков в день. Как видите, — прибавил Россини, улыбаясь, — я все-таки получал солидный оклад. Я очень гордился перед собственным отцом, который в бытность свою tubatoreXX в Пезаро получал всего два франка пятьдесят сантимов в день.

Вагнер. Тринадцать дней! Это поистине небывалый случай!.. Я восхищаюсь, маэстро, тем, как вы в таких условиях, ведя к тому же жизнь цыгана, могли написать такие превосходные страницы музыки, как в “Отелло” и “Моисее”. Ведь они носят печать не импровизации, а продуманного труда, требующего концентрации всех душевных сил!

Россини. О, у меня было хорошее чутье, да и писалось мне легкоXXI. Не получив углубленных музыкальных знаний, — да и как бы я мог их приобрести в Италии тех лет? — я почерпнул в немецких партитурах то немногое, что знал. У одного болонского любителя было несколько партитур: “Сотворение мира”, “Свадьба Фигаро”, “Волшебная флейта”... Он мне их давал на время. В свои пятнадцать лет я не имел средств выписывать ноты из Германии и потому переписывал их с остервенением. Должен признаться, что для начала я списывал только вокальную партию, не заглядывая в оркестровое сопровождение. На клочке бумаги я писал свой вольный аккомпанемент и потом сравнивал его с оригиналом Гайдна или Моцарта. Затем переписанную вокальную строчку дополнял их аккомпанементом. Эта система работы дала мне больше, чем весь Болонский лицей. О, я чувствую, что если бы я мог учиться музыке в вашей стране, я бы создал что-нибудь получше того, что мною написано.

Вагнер. Но это, конечно, не было бы лучше “Сцены во тьме” из “Моисея”, сцены заговора из “Вильгельма Телля” и из музыки другого жанра—Quando Corpus morieturXXII .

Россини. Согласен. Но ведь это только счастливые мгновения в моей карьере. А что все это стоит по сравнению с творчеством какого-нибудь Моцарта или Гайдна?

Не могу вам передать, как я восхищаюсь их тонкими знаниями и свойственной им естественной уверенностью, сквозящей у них из каждой страницы. Я им всегда завидовал. Науку нужно одолеть на школьной скамье, но еще нужно быть Моцартом, чтобы уметь ею пользоваться. Что касается Баха, если говорить пока только о немцах, — то его гений просто подавляет. Если Бетховен чудо среди людей, то Бах чудо среди богов. Я подписался на полное собрание его сочинений. Да вот... на моем столе как раз последний вышедший том. Сказать правду? День, когда придет следующий, будет для меня снова днем несравненных наслаждений. Как бы мне хотелось до того, как я покину этот мир, услышать исполнение его великих “Страстей” целиком! Но здесь — у французов — об этом и мечтать нельзя...

Вагнер. Мендельсон первым ознакомил немцев со “Страстями” в мастерском исполнении, которым он сам дирижировал в Берлине.

Россини. Мендельсон! Ах, какая симпатичная личность! Я с удовольствием вспоминаю приятные часы, проведенные в его обществе в 1836 году во Франкфурте. Я приехал туда (в ту пору я жил в Париже) по случаю празднования свадьбы в семье Ротшильдов, на которую я был приглашен. Фердинанд Гиллер познакомил меня с Мендельсоном. Как я был очарован его исполнением на рояле наряду с другими пьесами нескольких восхитительных “Песен без слов”! Потом он мне играл Вебера. Затем я стал просить играть Баха, много Баха. Гиллер меня предупредил, что в исполнении Баха никто с Мендельсоном не может сравниться.

В первую минуту Мендельсон казалось был поражен моей просьбой. “Как, — воскликнул он, — вы — итальянец — в такой мере любите немецкую музыку?” “Но я люблю только ее, — ответил я и совсем развязно прибавил: — А на итальянскую музыку мне наплевать!”

Мендельсон посмотрел на меня с крайним удивлением, что не помешало ему однако с замечательным увлечением сыграть несколько фуг и ряд других произведений великого Баха. Позже Гиллер мне рассказывал, что, после того как мы расстались, Мендельсон ему сказал, вспоминая мои слова: “Неужели Россини говорил серьезно? Во всяком случае, он презабавный малый!”

Вагнер (смеясь от всего сердца). Представляю себе, маэстро, изумление Мендельсона! Но не разрешите ли вы мне узнать, чем закончился ваш визит к Бетховену?

Россини. О, он длился недолго. Это понятно, поскольку с нашей стороны беседу пришлось вести письменно. Я ему выразил все свое преклонение перед его гением и благодарность за то, что он дал мне возможность ему все это высказать... Он глубоко вздохнул и сказал только: “Oh! un infelice!”XXIII Затем, после паузы, задал мне несколько вопросов о состоянии театров в Италии, о знаменитых певцах... Спрашивал, часто ли там играют Моцарта, доволен ли я итальянской труппой в Вене. Потом, пожелав хорошего успеха моей “Зель-мире”, он поднялся, проводил нас до дверей и повторил еще раз: “Пишите побольше “Севильских цирюльников””.

Спускаясь по расшатанной лестнице, я испытал такое тяжелое чувство при мысли об одиночестве и полной лишений жизни этого великого человека, что не мог удержать слез. “Что вы, — сказал мне Карпани, — он этого хочет сам, он мизантроп, человек нелюдимый и ни с кем не ведет дружбы”.

В тот же вечер я присутствовал на торжественном обеде у князя Меттерниха. Все еще потрясенный встречей с Бетховеном, его скорбным восклицанием “Un infelice!”, еще звучавшим в моих ушах, я не мог отделаться от смущения, видя себя окруженным таким вниманием в этом блестящем венском обществе, в то время как Бетховен был его лишен. И я открыто и не выбирая выражений высказал вслух все, что думаю об отношении двора и аристократии к величайшему гению эпохи, которым так мало интересовались и которого бросили на произвол судьбы. Мне ответили теми же словами, какими говорил Карпани. Я тогда спросил: “Неужели глухота Бетховена не заслуживает самого глубокого сострадания?.. Так ли уж трудно, прощая ему слабости характера, найти повод, чтобы оказать ему помощь?” Я прибавил, что богатые семейства могли бы очень легко собрать между собою по минимальной подписке такую сумму, которая обеспечила бы ему пожизненное безбедное существование. Но меня никто не поддержал.

После обеда у Меттерниха состоялся прием, на котором присутствовала высшая венская знать. Прием закончился концертом. В программе фигурировало одно из последних трио Бетховена... Он всегда, везде он, как незадолго до того говорили про Наполеона! Новый шедевр был прослушан с благоговением и имел блест

К-во Просмотров: 457
Бесплатно скачать Курсовая работа: Визит Рихарда Вагнера к Россини