Реферат: В поисках "другого"
Хотя основания семиотики как науки о знаках и их функции в жизни общества были заложены Чарлзом Пирсом и Фердинандом де Соссюром еще в конце прошлого и начале этого века, по-настоящему массовый размах семиотическое движение приняло лишь после второй мировой войны, точнее, со второй половины 1950-х годов. Предложенная Якобсоном универсальная схема коммуникативного акта1 позволила интегрировать в рамках единой модели самые различные формы знакового общения: от языка в собственном смысле до различных видов художественной деятельности и несловесных коммуникативных систем; Якобсону принадлежала также идея о принципиальной гомоморфности языка и художественного текста (а значит, и методов из изучения), выраженная в афористической формуле: "поэзия грамматики и грамматика поэзии" 2. Клод Леви-Стросс показал возможность и эффективность применения категорий структуральной лингвистики (в частности, понятийного аппарата фонологии, разработанного Пражской школой в 1930-е гг.) к описанию структуры мифа и ритуала 3. Ролан Барт подверг семиотическому анализу распространенные явления повседневной жизни, к которым современный человек привык относиться как к самоочевидной данности, и показал их знаковую природу в качестве культурных "мифов"4.
В это же время семиотические исследования делают первые шаги в Восточной Европе. Центральная роль в этом процессе принадлежала "Тартуско-Московской" школе, основная проблематика которой и ядро участников формируются к началу 1960-х гг. Ее характерной чертой было стремление охватить в описании как можно более широкий круг социальных явлений на основе единых принципов семиотического анализа. Речевое поведение, поэтика, теория невербальных искусств, мифология, фольклор, этнография, психология, игры, мода, формы социального этикета, наконец, история и типология культуры как многосоставного семиотического целого - все эти явления, при всей специфике каждого из них, попадали в рамку единой дисциплины в силу их способности функционировать в качестве "моделирующих систем", то есть знаковых кодов, в категориях которых действуют и сознают себя участники семиотического сообщества, приобщенные к знанию соответствующих семиотических языков. Уже в это время можно наблюдать большое разнообразие творческих индивидуальностей и конкретных подходов; надо сказать, что эти различия лучше видны сейчас, в исторической перспективе, в силу нашего знания того, куда эти люди и идеи в конце концов пришли в своем развитии в последующие десятилетия. Однако основной движущей силой семиотики конца 1950-х - первой половины 1960-х годов мне представляются мощные процессы интеграции.
Преобладание интегрирующих тенденций проявляется, прежде всего, в замечательном сходстве того комплекса идей, которые практически одновременно заявили о себе в Америке, Западной и Восточной Европе. Сходство это было, конечно, не случайным; в его основе лежала единая традиция, восходящая к Соссюру и Формальной школе, и далее к трудам Пражской школы в области лингвистики и поэтики. Важнейшая роль в возрождении и новой интеграции этой традиции принадлежала Якобсону, сама личность которого служила мощным связующим фактором между довоенным и послевоенным миром идей, между разработкой концептуального аппарата лингвистики и осознанием его универсального значения в качестве методологической основы науки о знаковой природе социального поведения.
Интегрирующая направленность ощущается и в самом духе нового движения, в том господствующем направлении, которое принимают в эти годы возникающие в его рамках идеи. Основной пафос ранних семиотических исследований заключался в обнаружении принципиального сходства между различными аспектами духовной и социальной деятельности, которые "наивному" сознанию, не вооруженному семиотическим видением, представлялись не имеющими между собой никакой связи и ничего общего. Семиотическое исследование преодолевает барьеры между разными материальными средствами и формами, в которых воплощается духовная и социальная деятельность, разными общественными сферами, в которых она протекает, разными национальными традициями, локусами и эпохами, которым она принадлежит. Повседневный быт парижского буржуа пятидесятых годов обнаруживает сходство с структурой мифа и ритуалами примитивного общества; пропповская "морфология" волшебной сказки дает толчок к возникновению "нарратологии"5 как универсальной дисциплины, оказываясь моделью, заключающей в себе в свернутом виде принципы всякого художественного и нехудожественного, устного и письменного повествования, "грамматика поэзии" осознается в тех же принципиальных категориях, что и "грамматика" изобразительного исскуства, музыки, кино, иконописи. Моды и карточная игра, дорожные знаки и язык пчел, индийская философия и средневековый роман, математический алгоритм анализа предложения и драматургическая техника Ионеско, типы фонологических оппозиций и типы брачных отношений - все это включается в систему семиотических "подобий", в которой смысл каждого отдельного феномена раскрывается с неожиданной стороны в силу его системного сродства со многими другими феноменами.
Общим знаменателем, делающим такие соположения возможными, становится понятие семиотического кода, или "языка". Само это наименование указывает на аналогию с языком, или "естественным языком", как он часто именуется в ранних семиотических работах. Многообразные семиотические языки представляются как бы вырастающими из "естественного языка" в качестве его надстроек и подобий. Отсылка к языку - вернее, к "структуре" языка, как она понималась в то время структуральной и генеративной лингвистикой, - в качестве фундаментального приема, открывающего возможность семиотического освоения того или иного предмета, присутствует, в более или менее явном виде, в огромном числе ранних семиотических работ. Сами названия различных направлений, упоминавшиеся выше, такие как грамматика поэзии, вторичные моделирующие системы, структуральная антропология, структуральная поэтика, генеративная поэтика, нарративная грамматика, указывают на их деривативный характер по отношению к структуральной и генеративной лингвистике. Даже если речь идет об отличии "вторичных" семиотических (например, литературных) кодов от структуры языка - а такие наиболее проницательные исследователи литературы, как Р. Барт и Ю. М. Лотман, с самого начала указывали на это отличие, - сама постановка вопроса о различии между "структурой языка" и "структурой художественного текста" вытекает из принципиального единства принципа "структуры", понимаемого в это время в качестве аксиомы семиотических исследований6.
Как и во многих других случаях, Р. Якобсон сумел выразить принцип семиотической универсальности с максимальной энергией и бескомпромиссностью.
Правом и обязанностью семиотики, или, говоря иначе, la science du signe et des signes, науки о знаках, Zeichelehre, является изучение структуры всех знаковых типов и систем и выяснение иерархических отношений между ними, их функций и отличительных признаков, общих для в с е х систем. Разнообразие возможных отношений между кодом и сообщением <...> никоим образом не служит оправданием для произвольных и изолированных попыток исключить те или иные типы знаков из сферы семиотического описания. <...> Семиотика, в силу самого факта, что она является наукой о знаках, призвана охватить феномен signum во в с е м разнообразии его типов7.
Как видим, универсальность понятия знака и знакового кода признается не только аксиомой, но своего рода категорическим императивом гуманитарных исследований. Отныне наука не просто может, но д о л ж- н а включить все знаковые явления в единую систему описаний. Различия между отдельными системами охотно признаются, коль скоро они выступают в виде семиотических вариаций, не ставящих под сомнение сам принцип знаковой системы, но всякие попытки уклониться от включения в семиотическую "систему систем" сурово осуждаются, как "произвольные" по определению. Якобсон произнес эти слова в 1974 году, во вступительном слове, открывавшем первый конгресс Международной ассоциации семиотики в Париже; возможно, суровая бескомпромиссность его тона заключала в себе намек на легкомысленные поползновения французской семиотики, которая к этому времени, как увидим ниже, далеко уклонилась от чистоты провозглашенного здесь идеала8.
Якобсону вторили коллективные "Тезисы к семиотическому изучению культур", представлявшие собой методологическую программу Тартуско-Московской семиотики:9
1.0.0. При изучении культуры исходной является предпосылка, что вся деятельность человека по выработке, обмену и хранению информации обладает известным единством. Отдельные знаковые системы, хотя и предполагают имманентно организованные структуры, функционируют лишь в единстве, опираясь друг на друга. Ни одна из знаковых систем не обладает механизмом, который обеспечивал бы ей изолированное функционирование.
Центральное место в "Тезисах" отводилось соотношению между системным и внесистемным аспектами культуры, или, говоря языком этого документа, между "областью организации <...> и дезорганизации", между "культурой" и "внекультурным пространством"10. В этом противопоставлении уже видно стремление выйти из тотальности семиотического мышления предшествующих двух десятилетий - стремление, отчетливо выраженное, как увидим, в работах Лотмана (одного из авторов "Тезисов") этих лет. Однако внесистемное начало все еще получает в "Тезисах" вторичное и чисто негативное определение, в качестве запредельной области, само существование которой полностью определяется фактом наличия системы.
Естественным следствием универсальности семиотической модели явилась тенденция к упорядочиванию и объективированию предмета исследования, типичная для семиотики 1960-х годов. Сколько бы ни говорилось в ранних семиотических работах о разнообразии типов знаков и знаковых систем, о своеобразии законов, действующих в каждой системе, - само единство семиотических методов выдвигало на первый план упорядочивающее начало. К какой бы эпохе и какому бы культурному явлению ни обратил свой взгляд исследователь, вооруженный семиотическим подходом, он мог быть уверен в том, что в этом предмете, как и во всяком другом, удастся обнаружить семиотический порядок, хотя, быть может, в каких-либо новых его конфигурациях и неожиданных материальных воплощениях.
Ощущение непреложности семиотического мира находит свое выражение в наукообразии семиотической теории, в стремлении ее следовать "научному методу", столь же логически правильному, эксплицитно сформулированному и неукоснительно соблюдаемому, как методы математики и естественных наук (в особенности, какими они выглядят в представлении гуманитариев). Заглавие программной статьи Лотмана - "Литературоведение должно стать наукой"11 - в полной мере отражает этот аспект семиотического движения шестидесятых годов. Типичный семиотический текст этого времени наполнен абстрактными буквенными обозначениями и их комбинациями, напоминающими алгебраические или химические уравнения из школьного учебника, всевозможными графами, схемами, таблицами. Сам язык семиотических исследований создает ощущение абстрактного порядка, возвышающегося над конкретными личностями ученых и конкретными обстоятельствами, через посредство которых этот порядок, так сказать, получает воплощение. Субъективность позиции исследователя, метафоричность и эклектичность языка описания, следующая идиосинкретичным свойствам исследуемого материала, признаются нежелательной данью традициям литературно-критической и культурологической "болтовни" (causerie),12 отступлением от принципов твердой науки.
Нарисованная здесь картина на первый взгляд совершенно не соответствует образу эпохи шестидесятых годов, какой она представляется нам в исторической перспективе, с ее общественным и духовным брожением, стремлением сбросить диктат предустановленных правил и норм, расцветом альтернативных форм поведения - от политического, интеллектуального и эстетического диссидентства до культуры наркотиков, сексуальной революции и просто богемного жизненного стиля. Семиотика, с ее установкой на всеобщее и объективное, выглядит странным участником шестидесятнического карнавала. Однако сама тотальность ранней семиотики, с полной бескомпромиссностью рассекавшая традиционные границы между областями знания, идеями и методами, служила иконокластическим отрицанием официозно-традиционалистской науки, укорененной в национальных академических традициях и институциях - будь то советский, или французский, или американский академический establishment.
Академическое диссидентство естественным образом сочеталось с диссидентством идеологическим и политическим. Специалист по структуральной и генеративной лингвистике, структуральной поэтике и антропологии, семиотике культуры бросал вызов не только традиционной науке и "центральным" научным учреждениям, служившим ее бастионами, но и официальной идеологии и конформизму социального поведения. Хорошо известно, сколь широкими были связи между правозащитным движением в СССР в 1960-е годы и "тартуско-московской" семиотикой. Совершенно аналогичным образом, французская семиотика в это время была тесно связана с левым движением. Общей почвой здесь служил журнал "Tel Quel", в котором под общей обложкой и в тесном контакте друг с другом выступали адепты марксизма, психоанализа, феминизма, семиотики (Юлия Кристева, Барт) и "альтернативной" иконокластической философии (молодой Жак Деррида). Номера "Tel Quel", если не буквально по своему содержанию, то по крайней мере по своей "структуре", живо напоминают ранние выпуски "Трудов по знаковым системам" - и в отношении широты и неожиданности проблем, находящих себе место под одной обложкой, и в отношении заключенного в них сознательного вызова всем конвенциям "обывательского" интеллектуального поведения.
Конечно, для французского и советского интеллигента 1960-х годов совсем разные, даже прямо противоположные вещи воплощали в себе конформистское и диссидентское начала, для одних иконокластической альтернативой служил марксизм и социалистические идеалы, для других - освобождение от марксистской доктрины и духовного климата "общества развитого социализма". Однако "структурная" общность нонконформистского самосознания оказывалась в это время более важной, чем "предметное" различие того, что, собственно, значило быть нонконформистским интеллигентом в Париже и Москве или Тарту в конце 1950-х - начале 1960-х годов. Семиотика, в силу парадоксального сочетания в ней авангардного радикализма и наукоподобной непреложности, способна была удовлетворить запросы обеих сторон, при всех, в сущности, драматических различиях условий и интенций, из которых вырастало и на которые служило ответом семиотическое "общее дело". Универсальность и четкость семиотических методов делала несущественными - по крайней мере на время, на начальном этапе движения - различия контекстов, в которых эти методы получали применение, различия реальных человеческих судеб, характеров, интересов, культурной родословной всех тех, кто сознавал себя "носителями" семиотической идеи.
Герметически замкнутые в своей сознательно избранной маргинальной позиции, каждый по отношению к своему обществу, семиологи в Америке, западной, центральной и восточной Европе ощущали общность между собой, подобно современным обитателям электронной "глобальной деревни". Голос из другого культурного пространства доходил в виде абстрактного "текста", написанного на общепонятном (для посвященных) концептуальном языке. Живая среда, в которой и для которой этот "текст" создавался, стилевые нюансы, референтные поля, к которым он отсылал, при таком способе передачи почти не ощущались - но это не только не выглядело недостатком, а напротив, осознавалось как торжество универсальной объективности научного метода. Полная понятность общего подхода и научного языка давала возможность проецировать поступивший таким образом извне "текст" в свою собственную среду, делая его естественной составной частью своего мира. Работы московских и тартуских семиологов периодически появляются на страницах "Tel Quel", где они непринужденно соседствуют с политической и литературной полемикой, ведущейся с левосоциалистических или коммунистических позиций13, статьями, трактующими марксистско-ленинскую диалектику и учение Мао о противоречиях, рассуждениями о природе женского оргазма и его роли в идеологии и целях феминизма, восторженными откликами на китайскую культурную революцию, выяснением отношений между экзистенциализмом и психоанализом, и т.д. Соответственно, в СССР работы Якобсона, Тарановского, Леви-Стросса, Барта, Кристевой, Тодорова, Бремона, Эко ходят по рукам на полных правах "самиздата" и "тамиздата", служат предметом рефератов и дискуссий на семиотических семинарах, тщательно оберегаемых от официального цензурного ока, фигурируют в качестве непременных библиографических отсылок в работах по семиотике, и физическая, и интеллектуальная недоступность которых для непосвященных вносит свой вклад в создание того взрывчатого эффекта, который в эти годы заключался даже в самом стиле семиотических исследований.
Однако во второй половине 1960-х и в особенности в начале 1970-х годов ситуация изменяется. В это время, и чем ближе к рубежу 1970-х годов, тем более явственно, можно наблюдать стремление вырваться из тотальности семиотического порядка, показать роль центробежных сил, противоречий, непоследовательности в работе знаковой системы. Идея семиотической "системы систем", покрывающей все пространство культуры, из иконокластической силы, направленной на взрывание традиционного интеллектуального порядка, все более превращалась в тоталитарное единство, оказывавшееся новым выражением этого самого порядка.
Изменение интеллектуального климата совершалось очень плавно -не в виде революционной смены одной научной "парадигмы" другой (сама эта идея Куна представляется мне типичным продуктом ментальности шестидесятых годов), но путем постепенного распространения новых идей и веяний, ведущего к постепенным же, почти незаметным переакцентировкам прежних понятий, формулировок и оценок.
Уже в 1962 году Леви-Стросс, взамен первоначальной концепции "структуральной антропологии", строящейся в категориях структурных оппозиций, выдвинул идею "бриколажа" - произвольного наложения и слияния разных смысловых компонентов, внеположного какой-либо системной соотносительности14. Впрочем, идея Леви-Стросса, поскольку она относилась к характеристике первобытного, или "мифологического" мышления, в то время не выглядела подрывающей сам принцип структурности в качестве основы мышления и поведения, в особенности в современном обществе.
Более радикальный прорыв из круга понятий традиционного структурализма осуществила отвергнутая докторская диссертация Мишеля Фуко - "История безумия в классическую эпоху"15. Нарисованная в ней картина исторического процесса как непрерывных наслоений, каждое из которых одновременно и растворяется в предыдущей традиции, и изменяет ее, решительно противоречила принципу "структуральной диахронии", стремившейся представить историческое развитие в виде последовательности сменяющих друг друга дискретных состояний, каждое из которых может быть описано само по себе в качестве одной из закономерных "фаз" общего процесса. Фуко нанес удар принципу системности в развитии культуры, языка и духовного мира личности - принципу, нашедшему воплощение в таких грандиозных теоретических построениях предшествующего полустолетия, как теория литературной эволюции Тынянова, теория стадиального развертывания фонологических признаков (Якобсона)16, теория универсальных стадий развития психики (Пиаже)17. Последний счел необходимым выступить с защитой принципов структурализма как всеобщего метода научного познания, объединяющего математику, естественные науки, психологию и науки об обществе18. Пиаже просто не мыслит себе, что современный ученый может отказаться от методологии структурализма, которая представляется ему абсолютным и непререкаемым завоеванием науки - естественным результатом движения человеческого познания к познанию все более общих и абстрактных (то есть структурных) признаков и закономерностей. Поэтому в теории Фуко Пиаже видит не альтернативу структурализму, но непоследовательное применение структуральных принципов, "структурализм без структуры" - парадокс, который, с его точки зрения, просто не имеет смысла.
Однако сам Пиаже к этому времени подвергся уничтожающей критике со стороны нового "властителя дум" западного общества, в жизни которого все большее место занимали психоанализ и психотерапия, - Жака Лакана. Лакан выступил со своей новой трактовкой понятия личности уже в 1956 году, но широкий резонанс его идеи получили в течение шестидесятых годов, когда он вел получившие огромный отклик публичные семинары по психоанализу. Лакан отрицает подход к индивидуальному сознанию как к системному целому, формирование и развитие которого следует универсальным внутренним законам, общим для каждого индивидуума. Согласно Лакану, основу психического мира личности составляет не эгоцентрическая системность, но диалогическое "желание"; личность не может существовать без "другого". Субъект проецирует себя на другого и другого на себя; это диалогическое взаимодействие понимается не как сочетание и координация двух монологов, но как ситуация принципиального несоответствия между участниками, без которого монологическое самовыражение каждого из них не могло бы иметь места. Такая перспектива отодвигает системный аспект знаковой коммуникации на задний план, в качестве частного явления на фоне всеобщей диалогической дисконтинуальности. Соответственно, неоднородность и незамкнутость выступают не как частное состояние системы (как это стремились показать работы по структурной семиотике), но как изначальный принцип, делающий невозможным постулировать системный порядок даже в качестве идеальной исходной точки отсчета. Бесконечные контакты с самыми различными людьми и обстоятельствами, принципиально не имеющими между собой никакого единства, оказываются отнюдь не "внешними" раздражителями, так или иначе ассимилируемыми структурой внутреннего мира субъекта, но напротив, - они-то, во всей своей неинтегрированности, и составляют самую сущность внутреннего мира, без которой, с самого первого шага, субъект не мог бы существовать и развиваться. Лакан не скупится на иронию при характеристике абстрактно-типологического подхода, трактующего свой предмет в качестве имманентной изначально заданной сущности:
Пиажетическая погрешность [l'erreur piagйtique] - для тех, кто мог бы принять это выражение за неологизм, я должен подчеркнуть, что речь идет о господине Пиаже, - это погрешность, коренящаяся в постулировании так называемого э г о ц е н т р и ч е с к о г о дискурса ребенка, то есть стадии, на которой ребенок не обладает тем, что согласно этой альпийской теории психики зовется взаимностью19.
(Выражение "альпийская теория" саркастически отсылает к биографическому мифу Пиаже, согласно которому он в молодости совершил паломничество в Альпы, где в уединении горного пейзажа продумал основные положения своей теории стадиального развития психики).
Один из участников семинара с энтузиазмом резюмировал услышанное как "смерть структурализма"; другой пошел еще дальше, провозгласив конец гегельянского (то есть телеологического) образа мышления20. Сам Лакан, в главе с вызывающим названием "Отлучение" ("Excommunication"), заявил, что он не считает себя "исследователем", поскольку он не "вырабатывает" свою концепцию, но реагирует на многообразные стимулы, поступающие извне. "Je ne cherche pas, je trouve", - цитирует он знаменитое изречение Пикассо, обыгрывая двойное значение слова chercher: "искать" и "исследовать"21. Как бы там ни было, роль Лакана в освобождении теории языка и культуры во Франции от догматов детерминизма и рационализма была огромной - хотя, насколько я могу судить, в Советском Союзе она оставалась в то время незамеченной22. Лакану принадлежала, быть может, решающая роль в выдвижении на первый план "центробежного" аспекта языка и социального поведения: вместо системы - разнородность, вместо координации поведения на основе общего культурного кода - броуновское движение диалогических схождений и расхождений и, наконец, вместо чувства принадлежности к культурному сообществу - обращенное вовне "желание", постоянное устремление к "другому".
Еще одним важным источником нового направления явились работы Бахтина; "Проблемы поэтики Достоевского" вышли в свет в 1963, "Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса" (еще одна отвергнутая в свое время докторская диссертация) - в 1965 году. Такие понятия, как "чужое слово", "диалогизм", "карнавализация", "гетероглоссия" ныне принадлежат к ядерному словарю западного постструктурализма. Мне кажется - быть может, мои читатели со мной не согласятся, - что в России, при всей популярности идей Бахтина в 1960-70-е годы, в то время не было осознано, насколько мощный разрушительный потенциал по отношению к самим основаниям структурного подхода к языку и культуре заключали в себе работы Бахтина и его соавторов23. В глазах представителей семиотики и структуральной поэтики в России такие идеи, как монтаж разнородных кодов и "точек зрения" в композиции произведения24, "принцип противоречий" и введение "чужой речи" в литературное повествование25, не отрицали структурный подход, но, напротив, его усиливали, делая его более гибким. Попытки представить Бахтина антиструктуралистом, предпринимавшиеся с позиций "почвеннического" органицизма, встретили решительный отпор26. Напротив, на Западе, начиная с ранних работ Кристевой (конец 1960-х гг.)27 до настоящего времени, Бахтин воспринимался преимущественно в контексте постструктуральных идей, как мыслитель, показавший несостоятельность лингвистического структурализма и формального литературоведения и открывший дорогу "деконструкции" художественных и культурных текстов28.
Все эти новые веяния достигли кульминации к концу 1960-х годов. Приехавшая в Париж в 1966 г. Кристева использовала свое знание русского языка для распространения идей Бахтина в качестве желанной альтернативы структурализму. Развитие идеи полифонии и чужого слова приводит Кристеву в 1969 году к формулированию понятия, ставшего одной из основных категорий постструктурного анализа, - понятия интертекстуальности. Следует заметить, что сходное понятие "подтекста" было введено К. Тарановским двумя годами ранее, в статье, фактически положившей начало изучению поэтики Мандельштама и акмеизма29. Однако и здесь, при внешнем сходстве используемых понятий, я усматриваю различную направленность той трактовки, которую они получают на русской и французской почве. В трактовке Тарановского и его последователей, "подтекст" выполняет интегрирующую функцию в тексте, в который он инкорпорирован: присутствие подтекста позволяет увидеть подразумеваемые смысловые мотивировки, объясняющие связь между отдельными элементами текста, до того казавшимися соположенными случайно; в конечном счете текст, после осознания присутствующих в нем подтекстов, предстает для нас более связным и осмысленным. В отличие от этого, понятие "интертекста" с самого начала было направлено на разрушение "мифа" о единстве и целостности текста; интертекст размывает границы текста, делает его фактуру проницаемой, его смысловые контуры - неопределенными и изменчивыми. В пространстве данного текста различные высказывания, заимствованные из других текстов, не дополняют, но, по словам Кристевой, "пересекают и нейтрализуют друг друга"; в конечном счете текст как отдельный феномен теряется в непрерывных интертекстуальных наслоениях. Как заметила Кристева в написанном двумя десятилетиями позднее предисловии к переизданию своих ранних работ, она стремилась построить свой "семанализ" таким образом, чтобы он "описывал значащий феномен, или значащие феномены, в то же время анализируя, критикуя и подрывая сами понятия "феномен", "значение" и "значащий""30.
Сходную направленность имело понятие "письма" (йcriture), занявшее центральное место в книге Ж.Деррида "О грамматологии" (1967) и работах Барта конца 1960-х - начала 1970-х гг. В отличие от традиционного семиотического разграничения языка, или кода, как целостной (хотя бы в идеале) системы и речи, или сообщения, как отдельных актов ее реализации, новая философия языка рассматривает "письмо" как непрерывно развертывающийся процесс, не знающий ни начала, ни конца, ни дискретных фаз и состояний. Каждое новое высказывание "пишется", как палимпсест, поверх предыдущих высказываний. Это "переписывание" поверх прежнего состояния представляет собой единственную форму существования языка; нет и никогда не было - ни в качестве доисторической исходной точки, ни в качестве теоретического идеала - некоего начального состояния, которое не было бы уже палимпсестом, наслоившимся поверх чего-то другого. В этом смысл утверждения Деррида, на первый взгляд парадоксального, что "письмо" (в таком его понимании) существовало прежде языка - существовало, говоря специфическим языком этого философа, "всегда уже"31. Деррида высмеивает представление о тексте как целостном феномене, называя эту мнимую целостность "вторичной девственностью".
В том же духе Барт объявляет глагол "писать" непереходным, в том смысле, что суть письма состоит в открытости и непрерывности процесса, не знающего какого-либо обособленного объекта32. Литература и, шире, вся языковая деятельность заключается не в создании объектов-"сообщений", но в непрерывном "переписывании". Значение текста оказывается непрерывно-текучим, поскольку каждый акт чтения текста уже представляет собой его "переписывание".
--> ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ <--