Выбираю деревню на жительство
Некто Кузовников Николай Григорьевич вполне нормально и хорошо прожил. Когда-то, в начале тридцатых го, великая сила, которая тогда передвигала народы, взяла и увела его из деревни. Он сперва тосковал в городе, потом присмотрелся и понял: если немного смекалки, хитрости и если особенно не залупаться, то и не обязательно эти кот рыть, можно прожить легче. И он пошел по складскому делу -- стал кладовщиком и всю жизнь был кладовщиком, даже в войну. И теперь он жил в большом городе в хорошей квартире (отдельно от детей, которые тоже вышли в люди), старел, собирался на пенсию. Воровал ли он со складов? Как вам сказать... С точки зрения какого-нибудь сопляка с высшим юридическим образованием -- да, воро, с точки зрения человека рассудительного, трезвого -- это не воровство: брал ровно столько, сколько требовалось, чтобы не испытывать ни в чем недостатка, причем, если учесть -- окинуть взором -- сколько добра прошло через его руки, то сама мысль о воровстве станет смешной. Разве так воруют! Он брал, но никогда не забывался, никогда не по, что живет лучше других. Потому-то ни один из этих, с университетскими значками, ни разу не поймал его за руку. С совестью Николай Григорьевич был в ладах: она его не тревожила. И не потому, что он был бессовестный че, нет, просто это так изначально повелось: при чем тут совесть! Сумей только аккуратно сделать, не психуй и не жадничай и не будь идиотом, а совесть -- это... знаете... Ко есть в загашнике, можно и про совесть поговорить, но все же спится тогда спокойней, когда ты все досконально продумал, все взвесил, проверил, свел концы с концами -- тогда пусть у кого-нибудь другого совесть болит. А это -- сверкать голым задом да про совесть трещать, -- это, знае, неумно.
Словом, все было хорошо и нормально. Николай Гри прошел свою
тропку жизни почти всю. В минуту добрую, задумчивую говорил себе: "Молодец: и в тюрьме не сидел, и в войну не укокошили".
Но была одна странность у Николая Григорьевича, кото он сам себе не сумел бы объяснить, наверно, если б да захотел. Но он и не хотел объяснять и особенно не вду, а подчинялся этой прихоти (надо еще понять, прихоть это или что другое), как многому в жизни подчи.
Вот что он делал последние лет пять-шесть.
В субботу, когда работа кончалась, когда дома, в тепле, ждала жена, когда все в порядке и на душе хорошо и мирно, он выпивал стаканчик водки и ехал в трамвае на вокзал. Во в городе огромный, вечно набит людьми. И есть там ме, где курят, возле туалета. Там всегда -- днем и ночью -- полно, дым коромыслом, и галдеж стоит непрерывный. Ту-то и шел прямиком Николай Григорьевич. И там вступал в разговоры.
-- Мужики, -- прямо обращался он, -- кто из деревни?
Таких всегда было много. Они-то в основном и толклись там -- деревенские.
-- Ну?.. -- спрашивали его. -- А что тебе?
-- Хочу деревню подобрать на жительство. Нигде, может, кто в курсе, не требуются опытные складские работники? Я тридцать четыре года проработал в этой системе... -- и Николай Григорьевич доверчиво, просто, с удовольствием и подробно рассказывал, что он сам -- деревенский, давно от уехал, работал всю жизнь на складах, а теперь, под ста, потянуло опять в деревню... И тут-то начиналось. Его как-то сразу прекрасно понимали с его тоской, соглаша, что да, сколько по городам ни околачивайся, а если ты деревенский, то рано или поздно в деревню снова потянет. Начинали предлагать деревни на выбор. Николай Григорь только успевал записывать адреса. Начинали шуметь. Спорили.
-- Да уж ты со своей Вязовкой!..
-- А ты знаешь ее? Чего ты сразу руками-то замахал?! Ты хоть раз бывал там?
-- Вязовку-то? Да я ее как облупленную знаю, вашу Вязовку! Господи, Вязовка!.. У человека -- к старости, жела, чтоб природа...
-- А при чем тут природа-то? -- вступали другие. -- Надо не от природы отталкиваться, а от работы. Я не знаю вашей Вязовки, но склад-то там есть? Человек же прежде всего на работы спрашивает.
-- Нет, -- говорил Николай Григорьевич, -- желательно, чтоб и природа, конечно...
-- Да в том-то и дело! Что он тебе, склад?! Склад, он и есть склад, теперь они везде есть. И если, например...
-- Ну, вы тоже рассудили, -- говорил какой-нибудь сте, -- только поорать. Ну -- склад, они действительно везде теперь, а как, например, с жильем? У нас вон -- и склад, и река, и озеро, а постройки страшно дорогие.
-- Ну, сколь так? -- вникал в подробности Николай Гри.
-- Это смотря что требуется.
-- Ну, например, пятистенок... Добрый еще.
-- С постройками?
-- Ну да, баня, сарай для дров... Ну, навес какой-нибудь, завозня там -- я построгать люблю в свободное время.
-- Если, допустим, хороший пятистенок, -- начинал соображать мужик, -- банешка...
-- Не развалюха, конечно, хорошая баня.
-- Хорошая баня, сарай из горбыля, у нас в основном все сараи из горбыля идут, из отлета...
-- Пилорама в деревне?
-- Не в самой деревне, а на отделении.
-- Ну, ну?
-- Если все честь по чести, огород нормальный...
-- Огород нам со старухой большой не надо.
-- Ну, нормальный, их теперь больших-то и нету -- нор, если все честь по чести, то будет так -- три, три с половиной.
-- Тыщи?! -- изумлялся кто-нибудь.
-- Нет, рубля, -- огрызнулся степенный.
-- Ну, это уж ты загнул. Таких и цен-то нету, -- сомне.
Степенный вмиг утрачивал свою степенность.
-- А чего ради загибать-то перед вами? Что я, свой дом, что ли, навяливаю? Я говорю как есть. Человек же спраши...
-- А чего так? Несусветные какие-то цены. Что у вас там такое?
-- Ничего, совхоз.
-- Дак а чего дорого-то? С ума, что ли, сошли там?
-- Мы не сошли, сошли там, где постройки, я слыхал, на дрова пускают. Вот там-то сошли. Это уж я тоже не пони...
-- Это я слыхал тоже. Рублей за триста, говорят, можно хороший дом взять.
-- Ну, за триста не за триста...
-- А как твоя деревня называется? -- записывал Николай Григорьевич.
-- Завалиха. Не деревня, село,
-- Это где?
-- А вот, если сейчас ехать... -- и мужик подробно объяс, где его село, как ехать туда.
-- Райцентр, что ли?
-- Был раньше райцентр, а потом, когда укрупняли рай, мы отошли к Красногорскому району, а у нас стала центральная усадьба.
-- Ну, есть, наверно, перевалочная база? -- допрашивал Николай Григорьевич.
Мужик послушно, очень подробно рассказывал. И был как будто рад, что его село заинтересовало человека боль, чем другие села и деревни. Со стороны наблюдали и испытывали нечто вроде ревности. И находили возможность подпортить важную минуту.
-- Это ж что ж это за цены такие! Леса, наверно, нет близко?
-- А у вас какие? -- нервничал мужик из дорогого села. -- Ну скажи, сколько у вас добрый пятистенок станет? Только не ври.
-- Чего мне врать-то? Добрый пятистенок у нас... с по, со
всем, с огородом -- тыщи полторы-две.
-- Где это? -- поворачивался в ту сторону Николай Гри.
И тогда тот, что перехватил интерес, начинал тоже под, долго объяснять, где его село, как называется река, почем у них мясо осенью...
-- У меня вот свояк приезжал... как раз осенью тоже... По. "Ну-у, -- говорит, -- у вас-то жить можно! Это, -- говорит, -- ты у нас иди сунься".
-- А откуда он?
-- За Уралом... Город Златоуст.
-- Что ж ты город-то суешь? Мы про сельскую жизнь го.
-- Он не из самого города, а близко к этому городу.
-- Да зачем же там где-то брать, человек про наши места интересуется! Это я тебе могу насказать: у меня свояк в Магадане вон...
-- Ну, едрена мать! Ты еще скажи -- в Америке.
-- А при чем тут Америка-то?
-- А при чем Магадан?
-- Да при том, что -- речь идет про сельскую местность, а ты куда-то в Златоуст полез! Чего ты в Златоуст-то полез?!
-- Тихо, тихо, -- успокаивал Николай Григорьевич горя селян. Странно, он становился здесь неким хозяином -- на манер какого-нибудь вербовщика-работодателя в толпе ищущих. -- Спокойно, мужики, -- говорил Николай Гри, -- мы же не на базаре. Меня теперь интересует: сколько над уровнем моря твое село? -- это вопрос к тому, в чьем селе дом-пятистенок стоит дешевле.
Тот не знал. И никто не знал, сколько над уровнем моря их деревни и села.
-- А зачем это?
-- Это очень важно, -- пояснил Николай Григорьевич. -- Для сердечно-сосудистой системы необходимо. Если место немного возвышенное -- тоже нельзя: сразу скажется нехватка кислорода.
-- Не замечали, -- признавались мужики.
Но это -- так, это Николай Григорьевич подпускал для пущей важности. Больше говорили про цены на постройки, на продукты, есть ли река в деревне или, может, озеро, да или близко лес... Потом переходили на людей -- какие люди хорошие в деревне: приветливые, спокойные, не во, не кляузничают. И тут -- незаметно для себя -- начи слегка врать друг другу. Это как-то само собой случа, никто не преследовал никакой посторонней цели: один кто-нибудь начинал про своих людей, и уж тут другие не могли тоже умолчать, тоже рассказывали, но так, чтобы получалось, что у них -- лучше.
-- А у нас... обрати внимание: у нас, если баба пошла по воду, она никогда дом не запирает -- зачем? Приткнет дверь палочкой, и все: сроду никто не зайдет. Уж на что цыганы -- у нас их полно -- и то не зайдут: мы их так приучили.
-- Да кого!.. Вы вот возьмите: у нас один вор есть...
-- Вор?!
-- Вор! Мы все про него знаем, что он вор, он уже раз пять сидел за это дело. А у нас одна заслуженная учительни живет, орден имеет... И этот вор натурально пришел к ней и говорит: "Пусти пожить недели две". А он у нее учил когда-то... в первом классе, что ли. Он вообще-то дет, а она, видно, работала там. Да. "Пусти, -- гово, -- пару недель пожить, пока не определюсь куда-ни".
-- Пустила?
-- Пустила! Ну, думаем, и обчистит же он ее!.. Жалели да старушку.
-- Дело в том, что у них такой закон есть: где живешь, там не воруй.
-- Да, да.
-- Не обчистил?
-- Не! Ни-ни, ни волоска не взял. Сдержался.
-- Нет, это уж такой закон. Вот если бы взял... если бы он ее все же обокрал, ему бы там свои за это дело...
-- Ни-чего не взял!
-- Это странно все же... Плевали они на эти законы! За. У меня прошлый год стожок сена увезли, змеи ползу...
-- Ну-у это такие, что ли! Это уж... наш брат кто-нибудь, свои. На кой ему черт сено, урке?
Смеялись. Вспоминали еще случаи... Курили и курили без конца -- накурено бывало так, что глаза слезились. А время, слава богу, шло: глядишь, и подойдет час ехать. Ждать на вокзале -- это не самое милое из того, что нам при делать.
-- А я как-то еду из района, -- встревал в минуту затишья какой-нибудь расторопный, -- гляжу, стоит бабка... ну, лет так восемьдесят -- восемьдесят пять. Подняла руку, я оста. "До Красного, сынок". До Красного шестьдесят пять километров. "Платить-то, -- говорю, -- есть чем?" -- "Есть, ми-лай, есть". Ну, везу... -- и рассказчик заранее по глазом. -- Доехали до Красного. "Все, -- говорю, -- бабка, приехали. Плати". Она мне достает откуда-то из сумки... пять штук яиц!
Смех. Рассказчик доволен.
-- "А раньше, -- говорит, -- брали. Мы, -- говорит, -- всегда яйцами расплачивались". -- "Ладно, -- говорю, -- иди, бабка".
Рассказчик непременно еще повторял не один раз, как он ей сказал, старухе: "Иди, -- говорю, -- бабка, иди. Иди, че с тебя взять". Это надо понимать, что -- вот и он тоже добрый человек. Вообще добрых, простодушных, бесхитро, бескорыстных, как выяснялось на этих собеседова, по деревням и селам -- навалом, прохода нет от бес и бескорыстных. Да все такие, чего там! А если встречаются иногда склочные, злые, жадные, то это так -- придурки.
Николай Григорьевич уже не записывал адреса, а слу, поворачивался в разные стороны, смеялся тоже... И от, что он так охотно и радостно слушал, рассказывали -- с радостью тоже -- новые истории, где раскрывалось удиви человеческое бескорыстие. Правда, нечаянно проскакивал случаи, где высовывалась вдруг морда какого-ни завистника или обманщика, но это -- пропускали, это не суть дела, это чепуха. Все молча соглашались, что это -- чепуха, а миром движет разум и добро.
-- Я седня гляжу: пиво продают. Отстоял в очереди -- она мне наливает... А наливает -- вот так вот не долила. Сунула под кран -- и дальше. Я отошел и думаю: "У нас бы ей за та дела спасибо не сказали".
Тут же соглашались, что -- да, конечно... Люди торопят, людей много, она этим пользуется, бесстыдница. Но, ес так-то подумать -- ну сколько уж она там не долила! Конечно, ей копейка так и набегает, но ведь, правда, и не умер же ты, что не допил там глоток-другой. А у ней тоже не -- семья...
Но вот уж чего не понимали деревенские в городе -- это хамства. Это уж черт знает что, этому и объяснения-то как-то нету. Кричат друг на друга, злятся. Продавщицу не спроси ни о чем, в конторах тоже, если чего не понял, луч не переспрашивай: так глянут, так тебе ответят, что дай бог ноги. Тут, как наезжали на эту тему, мужики дружно галдели -- не понимали, изумлялись... И Николай Григорьевич тоже со всеми вместе не понимал и изумлялся. Прижимал кого-нибудь к стене туалета и громко втолковывал и объяс:
-- Ведь почему и уехать-то хочу!.. Вот потому и хочу-то -- терпенья больше нет никакого. Ты думаешь, я плохо живу?! Я живу, дай бог каждому! У меня двухкомнатная секция, мы только двое со старухой... Но -- невмоготу больше! Душу всю выворачивает такая жизнь!.. -- Николай Григорьевич в эту минуту, когда кричал в лицо мужику, страдал вполне ис, бил себя кулаком в грудь, только что не плакал... Но -- и это поразительно -- он вполне искренне забывал, что сам много кричит на складе, сам тоже ругается вовсю на шоферов, на грузчиков, к самому тоже не подступись с вопросо каким. Это все как-то вдруг забывалось, а жила в ду обида, что хамят много, ругаются, кричат и оскорбляют. И отчетливо ясно было, что это не жизнь, пропади она про такая жизнь, и двухкомнатная секция, лучше купить избу в деревне и дожить спокойно свои дни, дожить их достойно, по-человечески. Не хочется же оскотинеть здесь со всеми вместе, нельзя просто, мы ж люди! И дорого это было Николаю Григорьевичу вот эти слова про достоинст человеческое и про покой, и нужно, и больно, и сладко было кричать их... Иногда даже замолкали вокруг, а он один -- в дыму этом, в запахах -- говорил и кричал. Ему ис сочувствовали, хотели помочь.
Так, выговорившись, с адресами в кармане Николай Григорьевич шел домой. Шел с вокзала всегда пешком -- это четыре остановки. Отходил после большого волнения. Тихонько еще ныла душа, чувствовалась усталость. К концу пути Николай Григорьевич всегда сильно хотел есть.
Никуда он не собирался ехать, ни в какую деревню, ниче подобного в голове не держал, но не ходить на вокзал он уже не мог теперь -- это стало потребностью. Пристыди его кто-нибудь, ну, старший сын, например, запрети ходить ту, запрети записывать эти адреса, говорить с мужиками... Да нет, как запретишь? Он бы крадучись стал ходить. Он теперь не мог без этого.