Реферат: Медный всадник и Золотая рыбка. Поэма-сказка Пушкина
Я оттесню, предел ей проведу,
И сам в ее владенья я войду!
Филемон и Бавкида - жертвы этой всесокрушающей воли: чтобы поселить "народ свободный на земле свободной", оказалось необходимо уничтожить жилище этой престарелой четы, а заодно - и их самих; точно так же для осуществления петровского замысла понадобилось, по логике вещей, крушение другой четы - Евгения и Параши.
В зачине пушкинской сказки старик и старуха - идиллическая пара, своего рода Филемон и Бавкида, но дальше ситуация комически переворачивается: семья не подвергается натиску со стороны государства, но расщепляется изнутри властолюбием "слабого" пола. Поприщем самоутверждения для старухи становится прежде всего безропотность ее собственного супруга. Бавкида одержима фаустовско-петровским желанием стать "владычицей морскою", а Филемон становится ее презренным слугою, "дурачиной и простофилей". Вместо трагической жертвы - комическая подмена, в результате которой все возвращается "на круги своя".
Мы уже отмечали кольцевое строение сюжета в поэме и сказке. Но если между началом и концом поэмы лежит крушение молодой четы, гибель Параши и безумие Евгения, то между началом и концом сказки как бы ничего не происходит, убыток в точности равен прибытку, и старая чета оказывается в точно таком же положении, в каком была и в начале. "Глядь: опять перед ним землянка..." и т.д. Здесь опять-таки действует механика чистого повтора, уничтожающая возможность радикального изменения вещей, как в плане героической победы, так и трагической утраты. Идиллия оказывается внутренне близкой комедии, хотя и несводима к ней. Если в идиллическом состоянии мира ничего не происходит в силу его совершенства и самодостаточности, то в комическом разыгрываются сцены бурных перемен, за которыми раскрывается внутренняя статичность ситуации, ее равенство себе или конечное совпадение с собой. В поэме надежды Евгения на семейную идиллию с Парашей необратимо разрушены. В сказке идиллический покой старой четы нарушается и восстанавливается, как действие прибавления и вычитания, суммарно равное нулю.
Поэма и сказка разыгрывают один и тот же сюжет в его трагической и комической ипостасях. Вспомним, что в античной Греции сатирова драма ставилась на сцене после трагедий, составляя с ними один цикл, чтобы разрядить напряжение зрителя и показать оборотную сторону бытия, где грозная воля судьбы соседствует с глупыми притязаниями человека. Ужас и смех дополняют друг друга в целостном эстетическом переживании. Так и Пушкин, посреди работы над частями своей трагической поэмы, поставил комедию на сцене своего воображения - выполнил древний закон всеобъемлющего художественного постижения жизни. "Медный всадник" и "Сказка о рыбаке и рыбке" объединяются не только хронологией своего написания, они образуют единое действо в античном смысле, где трагическое и комическое дополняют друг друга. Поэма и сказка, в сущности, единое произведение, которое не только "подряд" написано, но столь же цельно и должно восприниматься, как две версии одного события в мироздании.
Возможно, что работа над черновиком "Медного всадника" прояснила для Пушкина некую сюжетную схему, которая тут же была разыграна им в нижнем регистре, чтобы потом взойти к новым высотам ее трагического воплощения. Сказка оттеняла поэму, прорабатывала в народно-смеховом, "анекдотическом" ключе идентичные сюжетные ходы и тем самым позволяла поэме вполне раскрыть ее собственно трагедийное содержание. Вспомним Шекспира, у которого грубый, площадной юмор входит в состав самой высокой трагедии, пародируя и оттеняя её. Пушкин, мечтавший именно о шекспировски цельном искусстве, сознательно или бессознательно создал нечто подобное болдинской осенью 1833 года.
5.
По двум этим произведениям видно, насколько одна тема безраздельно владела сознанием поэта: он созерцал её одновременно и в опыте отечественной истории, и в бродячем сказочном сюжете. Власть и стихия. Царский дворец и пустынный берег. Цивилизация и природа. В чем особенность и загадка отечественной истории, в которой "умышленное", "плановое" начало как бы подчинило себе естественное, данное от природы? - и как природа отвечает на эту попытку повелевать и помыкать ею?
Художественная интенция обоих пушкинских произведений досказана у Достоевского - словно две параллельные линии, трагическая и комическая, наконец пересеклись в сложном, искривленном пространстве русской литературы. Само исчезновение великого города, эта дописанная в воображении Достоевского "петербургская повесть", своим фантастическим окончанием возвращает нас к сказке, где царство старухи и впрямь рассыпается, оставляя её при разбитом корыте, как весь Петербург остаётся при памятнике своему основателю. То, что у Пушкина разделялось на трагический и комический варианты сюжета, у Достоевского в предельно сжатой, однофразовой формуле выступает как слитный гротескно-фантастический образ: трагедия исчезнувшего города и комически застрявший посреди болота медный всадник. Памятник основателю того, что так и не приобрело основы. У Достоевского словно бы сложены воедино - как части символа - две половинки пушкинского замысла, осуществленные порознь, в столь разнородных жанрах, что трудно их даже сопоставить в собственно пушкинском контексте.
Так, в соединении трагического и комического, возникает гротеск - новое, отсутствующее у Пушкина, качество образа. Достоевский особо подчеркнул его художественную специфику полуиздевательским-полунадрывным словечком: "пожалуй, для красы". Это уже новая, неведомая ни сказке, ни поэме Пушкина, "краса" - эстетика трагикомического абсурда: бронзовый всадник, застрявший в финском болоте. Образ, построенный на несообразности, - горький и смешной одновременно, сплетающий разные формы и планы бытия (государственный монумент, застрявший в трясине), потому и гротескный.
Если один образ Достоевского позволяет увидеть общность двух пушкинских произведений, то этот же закон смысловой обратимости действует и дальше, распространяясь и на пушкинские источники - немецкий и польский - которые, уже благодаря Пушкину, всту