Реферат: Мучитель наш Чехов
Все зависит здесь от личной оптики, которой пользуется читатель. Так, за последнее время появилось несколько обширных исследований о "православном Чехове". Однако, аргументация в них сводится, в основном, к неким деталям биографии, вроде того, что Чехов пел к детстве в церковном хоре, любил церковные песнопения и носил крестик. И тем не менее, при всей значимости этих фактов, все же они никоим образом не могут преобразить само, если не вовсе безрелигиозное, то безусловно секулярное мироощущение писателя, как вычитываемое в его художественных текстах, так и засвидетельствованное лично им самим.
Когда в 1903 году С.П. Дягилев предложил ему быть редактором журнала "Мир искусства", Чехов ответил отказом: "Как бы это я ужился под одной крышей с Д. С. Мережковским, который верует ОПРЕДЕЛЕННО (выделено мной – О.Н.), верует учительски, в то время как я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего".
Ему казалось, что интеллигенция лишь "играет в религию и главным образом от нечего делать". При этом он пишет в письме тому же С.П. Дягилеву: "Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит все дальше и дальше".
Значит ли это, что он был лишь "диагностом" общества или все же он сам нес в себе эту роковую ментальную и духовную болезнь, объективируя ее в своих художественных текстах и тем самым делая нормой сознания? Недаром даже в Мережковском его так раздражает именно "определенность" его веры.
О. Сергий Булгаков писал в одной из своих статей, что загадка о человеке в чеховской постановке может получить или "религиозное разрешение или... никакого".
Действительно, у Чехова полностью отсутствует идея преображения мира и человека – не какого-то умозрительного "изменения к лучшему через двести, триста лет", а реального действительного преображения, которое таинственным образом происходит в согласном взаимодействии двух энергий – Божественной и человеческой. Герои его прочно засели в мире жесткого диктата детерминизма, который пробуют разрушить некими собственными и своевольными усилиями, и чают лишь внешних перемен ("Главное – перевернуть жизнь!"), а если и меняются сами, то неизбежно к худшему.
Всякое – самое благое – человеческое начинание под его пером оказывается тщетным, всякий высокий порыв – ничтожным, дружба – надуманной, любовь – фальшивой, жизнь – напрасной, человек – если не совсем уж дрянным, то пошлым и вера – пустой. Все суета сует. Все скука и мизерность существования. Все – пошлость, самодовольно прикрывающая собой небытие. Ничто здесь не стоит и ломаного гроша...
Как правило, религиозные споры о Чехове разворачиваются вокруг его рассказа "Архиерей" и сводятся, грубо говоря, к тому, грешно ли было этому чеховскому герою в последние дни жизни так тосковать о невинных мирских и житейских радостях: о семейном тепле рядом со старушкой-матерью, которая теперь, явно стесняясь себя, называет его "на Вы" и почтительно повторяет: "Благодарим вас". Получается, что вся религиозная загадка рассказа сводится к тому, имел ли преосвященный право в предсмертный час вот так мечтательно представлять, как он "простой, обыкновенный человек, идет по полю... постукивая палочкой... и он свободен теперь, как птица, может идти куда угодно", или же этой последней грезой он, который "достиг всего, что было доступно человеку в его положении", вынес у Чехова приговор и себе, и всей своей жизни? То есть – что это – святитель, не чуждый простительным человеческим слабостям, (и Чехов только "утеплил" и "очеловечил" образ неприступного владыки) или – это несчастный человек, открывший для себя перед смертью всю тщетность своего земного служения?
Далее. Архиерей умирает на Пасху (отметим, что это считается среди верующих благоприятным знаком для его загробной участи, хотя в рассказе это не акцентируется). Но уже через месяц, как пишет Чехов, о нем "никто не вспоминал. А потом совсем забыли". И даже его старуха-мать, начиная рассказывать кому-то о том, что у нее был сын архиерей, боялась, что ей не поверят. "И ей в самом деле не все верили". Так заканчивает Чехов этот жестокий рассказ.
Жестокость писателя, однако, не в том, что его герой умирает, и немедленно исчезают все следы его жизни на земле. Что ж, "земля еси и в землю отыдеши"... Дело здесь не в самом факте, а в художественном контексте. Напомним: к архиерею приезжает мать со своей внучкой (а его племянницей) и сообщает сыну о смерти мужа его сестры, которая теперь осталась с четырьмя сиротами на руках: "И Варенька моя теперь хоть по миру ступай".
На первый взгляд, этот новый сюжет, связанный с матерью и племянницей-сиротой, очень непосредственной и живой девочкой, которая то проливает воду, то разбивает чашку, то шутит и шалит в архиерейских покоях, призван писателем, чтобы утолить тоску своего героя по обыкновенной жизни и простым человеческим отношениям: тот прислушивается к их разговорам в соседней комнате, вспоминает детство, свое служение заграницей, тоску по родине... Вроде бы все так и есть.
Племянница вбегает к нему в комнату. Он расспрашивает ее о родственниках, о болезни, от которой умер ее отец. Девочка отвечает:
"– Папаша были слабые и худые, худые и вдруг – горло... Папаша померли, дядечка, а мы выздоровели.
У нее задрожал подбородок, и слезы показались на глазах, поползли по щекам.
– Ваше преосвященство, – проговорила она тонким голоском, уже горько плача, – дядечка, мы с мамашей остались несчастными... Дайте нам немножечко денег... будьте такие добрые... голубчик!.."
Тронутый горем и прослезившийся архиерей отвечает:
"– Хорошо, хорошо, девочка. Вот наступит светлое Христово воскресение, тогда потолкуем... Я помогу... помогу..."
И здесь – кульминация рассказа, после которого он резко поворачивает в неожиданную сторону – Чехов не позволяет архиерею выполнить это обещание: владыка умирает, на главной улице в пасхальное воскресение после полудня начинается праздничное катанье на рысаках, "одним словом, было весело, все благополучно", и лишь несчастная мать с сиротой уезжают ни с чем: не утешенные, неутоленные, нищие...
В этом и есть, по художественной логике рассказа, приговор писателя своему герою. В художественном произведении это само по себе красноречиво, символично и обличительно: эх, бесплодная жизнь, бесплодная смерть, жалок человек, будь он хоть архиерей, хоть кто: все тщета, все туман, все морок, не оставляющий следа.
Другой рассказ, которым пытаются "доказать" православность Чехова – "Студент". Напомню сюжет: вечером в Страстную пятницу протагонист – Иван Великопольский, студент духовной академии и сын дьячка, возвращаясь вечером домой, останавливается у костра, напомнившем ему о том, как когда-то грелся во дворе первосвященника у такого же огня будущий апостол Петр, и заводит беседу с двумя крестьянками. Он рассказывает об отречении Петра, предсказанном ученику Христом, и, слушая его, одна из слушательниц плачет, а другая провожает его с таким выражением душевного напряжения и тяжести, "как у человека, который сдерживает сильную боль".
Это наводит его на мысль, что если женщины так восскорбели от его повествования, то все, только что рассказанное им, все, что происходило в ту ночь, девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему. Ощущение этой связи вызывает в его душе радость, и он думает о том, что "правда и красота, направлявшие жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле".
Это с восторгом цитируют православные читатели, желая увидеть в Чехове "своего". Однако, они не на того напали. Чехов пишет отнюдь не заметку для миссионерской газеты. Весь контекст его творчества кричит о том, что здесь есть законспирированная, типично чеховская подкладка. Первый вопрос: каким это образом в Страстную Пятницу, вечером, когда совершается одна из самых главных церковных служб – чин Погребения Плащаницы – студент Духовной академии и сын дьячка оказывается в полях возле костров? Почему он не на богослужении? Откуда он идет? А идет он, оказывается, с охоты, где он слушал дроздов и стрелял вальдшнепов, и покончил с этим лишь когда стемнело и подул ледяной ветер. Итак, усталый, замерзший, но довольный, но направляется домой, и вот тут -то, по дороге остановившись погреться у костра, он вспоминает, что когда-то и ученик Христа – апостол Петр грелся вот так же у ночного огня. По этой ассоциации у него всплывает весь евангельский сюжет этого церковного дня. Возможно, с этим перекликается и его бессознательное, которое объективируется теперь в рассказанной им истории неверного ученика, отрекшегося от Учителя.
Таким образом, он дистанцируется от бессознательного переживания собственного отречения, доводя его до порога сознания в форме литературного пересказа, при этом еще и миссионерски нагруженного, что вполне отвечает статусу рассказчика как студента Духовной академии и подобает сыну дьячка: возможно это и облегчает то чувство бессознательной вины, в связи с которой он и помыслил о грехе Петра в такую же холодную ночь. Так же дистанцированно он отмечает и внутреннее соучастие и сострадание крестьянских женщин судьбе Христа и его ученика, вызванное его речью. Никаких чувств подобного же рода сам он при этом не испытывает, с удовлетворением наблюдая их проявление в своих слушательницах и воспринимая их как нечто от себя отдельное, как объект для собственного дискурса, рождающего в нем ощущение радости. Природу этой радости Чехов описывает в самом конце рассказа: "И чувство молодости, здоровья, силы, – ему было только 22 года, – и невыразимо сладкое ожидание счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной и полной высокого смысла". Очевидно это не духовная радость верующего о Господе, Сыне Бога Живаго, который – вот-вот придет Пасха – воскреснет из мертвых, "смертию смерть попра", но радость естественная, религиозно нейтральная, радость юности – собственной полноценности и самодостаточности: предчувствия жизни, избытка сил, игры гормонов, весны, горячего костра, охоты, способности мыслить и говорить, готовности вот-вот "увидеть небо в алмазах".
Такие мистифицирующие приемы вообще свойственны Чехову, у которого всяко яблоко надкушено, и всяк плод с червоточиной. Если его герой говорит восторженно и вдохновенно и о вещах возвышенных и идеальных, ищи в тексте непременную мину со взрывателем: она чутко отреагирует и уничтожит и оратора, и все его "возвышенное и идеальное": все окажется непрестанной "тара-ра-бумбией". Так, вдохновенный и гениальный Коврин в "Черном монахе" оказывается у Чехова, на самом деле, сумасшедшим, впавшим в страшное духовное заболевание, называемое в христианстве "прелестью" или "одержимостью". Если же его герой нормален, уравновешен, здравомыслящ, то он предстает ходячей пошлостью, гремучей посредственностью: "Пава, изобрази".
Чехов остро чувствует трагедию и уродство мира, однако нигде он не являет главную причину этого: его мир трагичен и уродлив оттого, что он – обезбожен, лишен божественных энергий, не ведает таинства Преображения, не верует в своего Спасителя, не узнает веянья Духа Святого, не различает Его поступи – ныне и присно, здесь и сейчас, закрыт для благодати Божией... В этом мире нет главного – любви. Его герои оказываются то "выше любви" (Петя Трофимов, Саша), то "ниже любви", а тот, кто воистину любит, с тем жестко и безжалостно разделывается авторское перо.
Ну вот – Душечка: "она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого": отца, тетю, учителя, двух мужей, любовника, а потом и сына этого бросившего ее любовника, мальчика-гимназиста Сашу.
Чем же она для Чехова так плоха, что он заставляет и читателя посмеиваться над ней, презрительно воротить нос и исключительно в уничижительном тоне использовать ее имя как нарицательное? Ведь вся ее жизнь – это воплощенная любовь, непрестанная жертва, служение своему избраннику, вплоть до самозабвения, – "доколе смерть не разлучит их": "какие мысли были у ее мужа, такие и у нее". Это вполне естественное слияние любящего с любимым почему-то Чехов делает предметом насмешки. При этом он неумолимо развенчивает перед читателем всех, кого за свою долгую жизнь полюбила его героиня. Глаз его – недобр.
Первый – антерпренер Кукин – "был мал ростом, тощ, с желтым лицом, с зачесанными височками, говорил жидким тенорком, и когда говорил, то кривил рот; и на лице у него всегда было написано отчаяние". Второго – управляющего лесным складом Пустовалова – он вовсе не удостаивает описания: перед нами лишь его соломенная шляпа, белые жилет с цепочкой, да еще темная борода. И, наконец, ветеринар с его несчастной семейной жизнью – вовсе лишен индивидуальных особенностей. Грубо говоря – Душенька и любила все каких-то дураков с пошляками.
Трагедия для Душечки наступает тогда, когда все, кого она любила, умирают, а ветеринар соединяется со своей семьей, и она остается одна: ей некого любить, некому служить, не за кем ухаживать, некого поддерживать, жизнь теряет смысл, в сердце водворяется пустота. "Ей бы такую любовь, которая бы захватила все ее существо, всю душу, разум, дала бы ей мысли, направление жизни".