Статья: Гражданская война в России под углом зрения политической конфликтологии
Посадский Антон Викторович, кандидат исторических наук, доцент Поволжской академии государственной службы (Саратов)
Современная конфликтология базируется на в целом несложной мысли (точнее — на возврате к ней на “поле” науки): о функциональности конфликта для социальных систем. Эта методологическая посылка дала “долгое дыхание” исследованиям по многим направлениям. В их числе — политическая конфликтология, которая интенсивно нарабатывает собственный специфический инструментарий. Развиваются и такие смежные отрасли, как историческая, военная конфликтология.
В предлагаемой статье с точки зрения политической конфликтологии рассматривается крупнейший сложносоставный конфликт — гражданская война в России 1918 — 1920 гг. Актуальность данной темы обусловлена несколькими обстоятельствами. Во-первых, любая гражданская война представляет собой политический (военно-политический) конфликт, который наиболее полно и рельефно отражает на политическом уровне имеющиеся в обществе социальные противоречия и управленческие проблемы. Во-вторых, гражданская война — потенциально возможное состояние общества, а значит, этот материал не стоит пока сдавать в архив. Автор статьи на конкретном историческом примере попытался оценить природу, характер и динамику такой формы политического конфликта, как гражданская война.
Гражданская война в столь сложно организованном обществе, как Российская империя, неизбежно оказалась мультисубъекной. Общеизвестно, что В.И.Ленин настойчиво подчеркивал необходимость слияния разных потоков “освободительного движения”, чтобы наиболее эффективно мобилизовать потенциал конфликтности, накопленный в России за многие годы. В значительной степени большевикам это удалось, и гражданская война предстает в виде ряда “подмененных конфликтов” (по терминологии М.Дойча), что и делает ее весьма непростой для изучения. Недаром в современной историографии события 1918 — 1920 гг. в России все чаще характеризуются как “смута”. Коварство запущенного революционного процесса заключается прежде всего в отсутствии в нем чисто “страдательных” персонажей. Взаимное сведение счетов, “самостийное” политиканство оборачиваются ростом ожесточенности и углублением логики борьбы на уничтожение [см. например: Бровкин 1994].
Изучение гражданской войны в России осложняется еще одним обстоятельством. С одной стороны, события 1917 г. вписываются в многовековой всемирно исторический процесс (дехристианизация жизни и, соответственно, наступление либерализма, социализма и т.п.) и встают в один ряд с революциями в других странах, поражая иногда удивительными совпадениями отдельных эпизодов. С другой стороны, эти события невозможно объяснить участием внешних сил и интригами великих держав — их следует рассматривать как пароксизм отечественной истории, ибо все, что проявилось в смутные годы, было укоренено в ментальных характеристиках народа и обусловлено развитием государства.
В позднеимперский период российское общество было переходным, расколотым и к тому же многонациональным. Какой методологический ключ ни используй, ясно, что здесь имело место наложение разных религиозных, хозяйственных и иных матриц. Это порождало напряжение в обществе, причем не двухполюсное, а более сложное, многоуровневое. Неизменными на протяжении веков и вплоть до 1917 г. оставались два “правильных”, комплиментарных друг другу субъекта — монархия и многомиллионное крестьянство, поэтому анализ их взаимоотношений столь важен.
Удачную интерпретацию таких взаимоотношений дает теория функционального внутриэтнического конфликта, предложенная С.В.Лурье. Согласно этой теории динамика развития русской общины заметно отличалась от динамики развития общин у большинства народов. “Мирской дух” и народный этатизм русских можно считать проявлениями этнических констант. Отсюда — “образ покровителя”, “крестьянский царь” как проекция самого себя, экстериоризация и внешняя персонификация собственного образа. Апелляция к государю возможна в любой момент, и народу всегда известна “царская воля”, царь — “свой в стране чужих”, господ.
В русской истории периодически повторялись смуты, т.е. функциональные кризисы, вызываемые, в частности, несовпадением народных устремлений и официальных государственных установок. Последний из них — революция 1917 г. — привел к затяжному, продолжающемуся и по сей день “смутному периоду”.
Конфликтность русского этноса — по преимуществу внутренняя, сценарии конфликтов каждый “проигрывает” внутри себя. Устойчивость данных моделей задает алгоритм процесса, направляет его в определенное русло и делает возможным функциональное реагирование на конфликт. Иначе говоря, внутриэтнический конфликт заложен в саму структуру “центральной зоны” культуры русских, обусловлен ее этническими константами и является структурообразующим (а не ситуативным) для этнической самоорганизации. Царь, хотя его образ в народных представлениях и в официальной государственности отчасти имел разное наполнение, играл в этом процессе роль коммуникатора, открывая определенные возможности для прямой связи между “верхами” и “низами”.
Вся история России — история конфронтации народа и государства, но при этом русским удалось создать мощнейшее государство. Присоединяя к Империи очередной кусок территории, они каждый раз заново разыгрывали на нем свою мистерию (бегство народа от государства — возвращение беглых под царскую юрисдикцию — казенная колонизация новоприобретенных земель). Частное проявление описанного механизма — крестьянский бунт, своего рода спектакль, ритуализированное действо как форма реакции на выходящую за пределы допустимого реальность. Бунт всегда имеет положительную программу — в помощь царю, против вельмож-обманщиков. Отсюда и самозванчество как непременный атрибут крестьянско-казачьих движений с конца ХVI — начала ХVII в., и постоянно присутствовавший мотив провоцирования власти, испытания ее “на правду-истину”, высокий уровень провокационности в социальных движениях.
Самостоятельная народная логика порождала удивительные эффекты: то “абсолютной глухоты” крестьянства по отношению к революционным призывам, то моментального и резкого отклика на них [Лурье 1994]. Вместе с тем общеизвестно более чем настороженное отношение крестьянина к любым преобразованиям: они “могут разниться по форме, но по сути все для него равны, так как посягают на его мировоззренческие устои. Например, на представление о равенстве, которое крестьянин готов защищать не на жизнь, а на смерть… Крестьянское равенство — взгляд, согласно которому все имеют право на жизнь на основе наличных деревенских ресурсов. Бунты происходят не оттого, что много отнимают, а оттого, что мало остается. Этот идеал видится исторически величественным… Для человека, живущего в мире личной связи, “свои” — члены общины, а по отношению к “чужакам” культивируется инструментальное отношение. В категорию чужаков входят и местный чиновник, и царь, и Киров, и Сталин” [Козлова 1995: 130]. Добавим, что крестьянин из другой общины или местности также мог попасть в “чужаки”.
Таким образом, можно говорить о слабости интеграторов “большого” общества в России. Для крестьянина базовыми величинами являлись царь и “мир”. Подобные воззрения, претерпев многократную трансформацию в ходе катаклизмов XX в., как кажется, определяют поведение и современных россиян. Недавний опрос показал, что в России на удивление мало — считанные проценты — людей, которые рассматривают отсутствие порядка в доме, в семье, на работе, в своем регионе в качестве первоочередных проблем. “Зато по отношению к предельно общему и абстрактному уровню — государства в целом — ситуация кардинально меняется. Беспорядок на общегосударственном уровне переживают как самую главную личную проблему… 65% жителей России — подавляющее большинство” [Лапкин, Пантин 1997: 77]. Другими словами, основная масса россиян ориентирована не только на наличие порядка, но и на “правильность” устройства общественной жизни в целом.
В результате революции 1917 г. налаженный механизм взаимной корреляции и “обратной связи” власти и народа дал сбой, царское место опустело. При этом в рамках последней смуты сформировалась довольно логичная и последовательная “красная” линия и специфическая “красная” государственность. Представляется, что здесь включился иной по сравнению с описанным Лурье конфликтный механизм, который имел значительный ресурс и действовал в течение длительного времени.
А.С.Ахиезер предлагает следующее объяснение: “Новую государственность (большевистскую — А.П.) можно рассматривать как попытку на волне крайнего локализма, на его почве избежать его крайних, опасных для самих локальных миров проявлений, соединить локализм с его противоположностью, т.е. с интеграцией целого, прежде всего государственностью” [Ахиезер 1991: 8]. Вот как это выглядело: “Ленин дал принципиально новую интерпретацию массового сознания, которая могла стать непосредственной основой деятельности власти, направленной на решение медиационной задачи. Движущей силой формирования ленинизма был страх перед отпадением от народа… В основу ленинской интерпретации был положен утилитаризм, открывающий возможности постоянного манипулирования, изменения этой интерпретации, что в условиях циклического развития, смены массового господствующего идеала открывало возможность соответствующим образом своевременно изменять интерпретацию, сохраняя иллюзию непогрешимости монолога власти. В истории, по-видимому, не существовало ничего подобного” [Ахиезер 1991: 20-22]. Речь идет о слабости всей системы воспроизводства общества, недостаточности действия социальных интеграторов. В таких условиях основным интегратором становится идеология как чрезвычайное средство для преодоления раскола.
На наш взгляд, Лурье и Ахиезер дают разные интерпретации одного и того же феномена. Имелся имманентный русскому народу способ взаимодействия с властью и корректировки ее действий. Победа откровенно чуждого России большевизма и слом прежней системы отношений заставляют предполагать, что либо большевизм лишь по форме чужд России, а на деле глубоко родственен ей, либо у большевиков наличествовал некий новый механизм завоевания масс. Первая гипотеза давно стала разменной монетой в руках антироссийски настроенных кругов как в самой стране, так и за рубежом. Вторая гипотеза заслуживает, как нам кажется, особого внимания.
В ходе гражданской войны и среди красных, и в стане белых наблюдались расколы, ожесточение и непонимание. Это характерно и для центрального ядра красных — большевистской партии, и для других сил, выступавших на ее стороне. В понятие “большевизм” каждый вкладывал свой смысл. Например, трудно не согласиться с А.Грациози, называвшим отношения между революционным крестьянством и большевиками на Украине “большим недоразумением” [Грациози 1997]. Известно, и это отнюдь не анекдот, что крестьяне противопоставляли притеснителей-коммунистов — большевикам, которые дали землю и самостоятельность.
На первых этапах революционной смуты победили коммунисты. Рассуждая о причинах их победы, многие авторы говорили об умении большевиков выстроить вертикаль власти, “дойти до масс”. Легко заметить, что эта вертикаль имела два стержня и, соответственно, две системы властных технологий: постоянную и чрезвычайную. Первую представляли Конституция, ВЦИК, съезды Советов и Советы разных уровней, их исполкомы, народные суды; вторую — партийная иерархия от ЦК до ячейки, ревкомы, многофункциональные вооруженные отряды, в т.ч. партийные, комбеды. Чрезвычайная власть запускала механизм перманентного очищения и обновления, востребования “своих”: партийные вербовки и чистки-перерегистрации, организация ревкомов, “троек”, деятельность уполномоченных, партийные вооруженные отряды и т.д. Советы в деревнях часто “ужимались” до фигуры председателя и служили ширмой для традиционного схода. Работа аморфных или чудовищно забюрократизированных официальных структур “подхлестывалась” чрезвычайной вертикалью. Вместе с тем “чрезвычайность” часто была лишь способом развязать руки представителям официальной власти: в ревком входили, как правило, предисполкома и военком. Идея “вольных Советов” в обстановке разрухи и войны зашла в тупик — это стало очевидно на примере махновщины.
Небольшевистские наблюдатели с горечью отмечали, что “государственная правда” большевиков оказалась притягательной и для образованных кругов. Два варианта и внешней, и внутренней политики — характерная черта большевизма, о которой не раз писали авторы разной политической направленности. Вспомним об одном из ныне забытых творцов нового типа политических и межгосударственных отношений — немецком генерале Э.Людендорфе, создавшем концепцию “тотальной войны”. Его стратегия в ходе первой мировой войны включала тотальную мобилизацию населения, производства, транспорта и ресурсов, а также масштабные подрывные действия в тылу противника с использованием любых возможностей. Российские военачальники не были готовы противостоять этой стратегии на восточном фронте. Подобная стратегия, доработанная коммунистами, оставалась эффективной в течение десятилетий [Рутыч 1993: 96-109].
Ю.Фельштинский склонен рассматривать раскол “внутри”, со своими, как базу ленинской тактики. Ссылаясь на сюжет из доклада Луначарского 1929 г., он пишет: “Таким образом, уже в 1905 г. Ленин вывел основной закон большевизма, с успехом применявшийся затем как им самим, так и позже Сталиным: всегда, пусть в самый неблагоприятный момент, когда наступает внешний враг, когда есть угроза общего поражения — партии, революции, государства, нужно прежде всего бить по врагу внутреннему, даже если этот внутренний враг — враг твоего врага” [Фельштинский 1998: 34].
Этому тезису находится немало подтверждений. Конфликт существует в любом социуме, независимо от прокламируемых конфликтных или бесконфликтных моделей развития. Однако важно то, какая позиция по отношению к конфликтам преобладает в обществе. После 1917 г. уровень конфликтности в российском обществе был весьма высок, но нельзя не отметить, что часто она искусственно нагнеталась, провоцировалась властями: именно “сверху” навязывались режим поиска врагов, ощущение враждебного окружения и т.п. Большевики не раз шли на откровенное обострение ситуации, чтобы, создав образ нового врага, заиметь и новых союзников за счет происходящей поляризации сил. Этот прием применялся и внутри страны, и во внешней политике, как в военные годы, так и в “мирное время”.
Среди ярких сюжетов — “мятеж” Чехословацкого корпуса в мае 1918 г., а также знаменитый меморандум Троцкого от 5 августа 1919 г., в котором прямо говорилось, что белые выполняют “нашу работу”, подавляя крестьянские восстания. Подобная тактика использовалась и в дальнейшем. В “особом районе” Китая в 1930-е годы “содержание политики СССР заключалось в том, чтобы поддержать режим Гоминдана, распространявшийся в то время на половину Китая, против японской агрессии, а КПК — против Гоминдана”. Причина срыва Коминтерном антигитлеровского фронта в Германии перед приходом нацистов к власти кроется в том, что, исходя из идеи мировой революции, главным врагом коммунисты считали стабильные демократические режимы, которые предстояло взорвать изнутри; отсюда и травля элемента этой устойчивости — социал-демократов — как “социал-фашистов” [Певзнер 1997: 75, 77].
После политического и хозяйственного крушения 1917 г. контрреволюционные силы имели немалый потенциал, но дружно начать борьбу с большевизмом не могли — у них не было не только средств и связей, но и навыка сопротивления этой вышедшей из политического и идейного подполья силе. Поэтому знамя антибольшевистской борьбы и реальная военная мощь часто находились в разных руках. Яркими примерами могут служить Комуч и ярославское восстание (1918 г.); в последнем случае офицерской организации позволили активно действовать французские деньги, поступавшие через эсеровские каналы. Такие эпизоды повторялись неоднократно. Основной ресурс российского служилого человека вообще использовался в антибольшевистской борьбе непоследовательно и неадекватно, что раскалывало душу этого персонажа на красную и белую “половинки”, а военные действия представали своего рода импровизацией “интриганов”, “самородков” и “выскочек”. Это, в свою очередь, определяло развертывание междоусобицы.
Революция и гражданская война в России предоставляют исследователю обширный и очень пестрый материал, так что обобщения следует делать с осторожностью. Тем не менее очевидно, что главный импульс событиям придавал раскол родственных сил, а не конфронтация полярных акторов. Ряды контрреволюции были глубоко дезорганизованы. Революция нанесла мощный удар по служилому сословию, которое в подавляющем большинстве жило на жалованье, да и служить стало некому. На плаву и со средствами оказались партийные образования и близкие к ним политиканствующие группы из финансовой и промышленной среды.
Таким образом, военный и политический перевес получили сторонники (или “продукты”) революции. Даже ресурс контрреволюции скрывался под революционной маской и связывался, “сваривался” в рамках революционного проекта. Такое развитие событий определило ложное положение белых как организованной антибольшевистской силы. В массе своей они опирались на своекорыстных “союзников”-соперников, что позволило большевикам активно разыгрывать карту “наймитов иностранного капитала”. Духовно-нравственный интегратор белого движения ослаб и рухнул, а идеологического, адекватного большевистскому и подкрепленного организационно, не нашлось. Отсюда — управленческая несостоятельность белых, оторванность от массовых слоев.
Интересно проследить, кто же и как становился в те годы врагом, “чужаком”. Было много вариаций своеобразной “революционной лестницы”. Например, во время первой мировой войны Земгор существовал прежде всего на правительственные дотации, но при этом являлся резко оппозиционной организацией. После февраля 1917 г. стали возникать новые структуры, вроде народных университетов, лекторы которых вели эсеровскую пропаганду и, живя на земские деньги, поносили земство. Осенью того же года деревню наполнили молодые агитаторы, призывавшие “убивать буржуев”. Пришедшие вскоре к власти большевики объявили всех, кто им не подчинился (в т.ч. революционные группы), “контрреволюционерами” и “реакционерами”: круг замкнулся. Одно из последних сколько-нибудь заметных политических мероприятий эсеров — недолгая эпопея Политцентра в Иркутске (декабрь 1919 — январь 1920 гг.) — проходило по такой схеме: эсеры организуют власть, рассчитывая на поддержку большевиков и соблазняя “общественность”; московские большевики ведут интригу против эсеров, прибирая к рукам их ресурсы; местные же большевики борются против центральных, настаивая на гораздо более решительных действиях [Дроков 1999]. Подобных сюжетов немало. Лишь летом 1922 г. на Дальнем Востоке было открыто провозглашено православное и монархическое основание для восстановления государственности. Но поздно поднятая хоругвь уже не могла обеспечить политический успех.
Соперничество родственных сил придавало борьбе истероидный характер: с одной стороны, жестокие наказания за “предательство”, с другой — готовность принять “своих”, но заблудших. В такой борьбе побеждает “радикал тактики”, тот, кто не колеблется, для кого “своих” за пределами собственного клана нет: есть попутчики, есть ресурс, который необходимо “выработать”.
На наш взгляд, определяющее значение имел тот факт, что у большевиков масштаб действий был принципиально иным, чем у белых. Для красных Россия была ресурсом, плацдармом, большевистская верхушка мыслила в категориях мировой революции, фактически уже начавшейся. Белые же пытались возродить Россию, вернув страну в русло ее национальных интересов, причем эти интересы трактовались разными направлениями белого движения отнюдь не одинаково. Подобный подход заставлял, в частности, принимать на свои плечи груз противоречий прежней жизни, что мешало белым выработать и заявить цельную позицию. Такое в России случалось и ранее. Например, император Николай I выступал столь последовательным консерватором, что “законсервировал” (т.е. сохранил) даже неприемлемые для себя либеральные установки своих предшественников [Леонтович 1995: 148-149]. Белые не решались бескомпромиссно ломать свое, родное. Красные были сильнее именно благодаря развязанным рукам и инструментальному отношению к своей, по формальной принадлежности, стране. Они сумели найти динамичные элементы (болевые точки) системы и актуализировали их, не будучи связаны никакими моральными либо историческими соображениями и обязательствами. Белым эту задачу выполнить не удалось: не сумев подключиться к массовому ресурсу, контрреволюция потерпела поражение. Действительно, различия между “верхами” и “низами” были слабым местом белого движения, что и привело его к военной неудаче.
Но с той же проблемой столкнулись и красные. Крестьянство готово было воевать за землю и самостоятельность, но не восприняло лозунг мировой революции и коммунистические идеалы. Идеологи, политики, а отчасти и военные вожди противоборствующих лагерей вышли из одного политического поля. Однако красные руководствовались иными целями и выстраивали иную систему управления. Принципиально дистанцировавшаяся от народа власть, превыше всего ставившая свое самосохранение, активно использовала любой подходящий ресурс: социальные, имущественные, сословные противоречия (голодающие рабочие изымают хлеб в деревне и навязывают нужные политические формы; состоящие из крестьян отряды подавляют возмущения в городах); предрассудки и фобии (регионы обширной империи имели, разумеется, свою специфику); ситуативные обстоятельства (например, использование латышских стрелков).
Так наз. атаманщина разъедала белый тыл и дискредитировала белое движение (хотя в военном отношении могла быть довольно эффективной в своем регионе — например, Б.В.Анненков в Семиречье), будучи очевидным отклонением от прокламируемых принципов национально-государственного строительства. Красным же “партизанщина” приносила гораздо больше дивидендов, чем потерь. Поработав “ударным кулаком”, партизанский “мавр” вынужден был уходить, т.е. принимать предлагаемые властью правила игры, и никакие запоздалые бунты уже не могли заставить отступиться красную государственность; напротив, в глазах обывателей они придавали ей ту самую государственную правду, которая требовалась для ее легитимации. Так было на Украине, так было и в Сибири. Имена жестоких и непокорных партизанских вожаков, чья жизнь в большинстве случаев закончилась трагически, остались в истории вехами этого процесса.
--> ЧИТАТЬ ПОЛНОСТЬЮ <--